менее, имеет риторическую функцию. Это такой же образ писательства, как троп крови в поэтике Блока, где метафора обезглавливания и окровавленной головы поэта на блюде освобождает лирического героя как от тела, так и от вампирического желания; это оживляющий троп поэзии. Но в отличие от лирического образа Блока, язык и нарратив Розанова крайне избыточны, причем их избыточность риторически вытесняет прокреативное целое.
В итоге Розанов, конечно, предпочитает гетеросексуальную любовь и биологическую семью. Выбор определяется его желанием того, что я называю репродуктивным бессмертием, — прямой противоположности соловьевского проекта обретения бессмертия, который мы рассмотрели в предыдущих главах. К аналогичному заключению пришел и известный марксистский критик А. Луначарский в сборнике «Литературный распад» (1908), сформулировав его в предсказуемо негативных тонах: мещанское желание «бессмертия» через «свиноподобное размножение»[35]. Когда Розанов идеализирует латентного гомосексуалиста Крафт — Эбинга, он не случайно выбирает человека, который был не только отцом, но и гинекологом и получил (пусть на миг галлюцинации) женские детородные органы. Это дало ему возможность оказаться в зыбком пространстве между полами: полом, который восполняет целое, и полом, который рассеивает его, таким образом, включая автора в ряды тех, кто ставил деторождение под вопрос. В «Людях лунного света» Розанов помещает в подтекст троп гомосексуальности; в «Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови» ею наделяется русский еврей и образ крови.
Розанов — «порнограф»
В приложении ко второму изданию «Людей лунного света» (1913) Розанов предлагает собственные истории болезни русских пациентов, в том числе якобы отредактированный дневник послушника — гомосексуалиста («Воспоминания одного послушника N — ского монастыря»), с которым был знаком о. Павел Флоренский, друг Розанова. В отличие от истории хирурга, в рассказе послушника Розанов не находит никаких искупляю- щих обстоятельств и представляет его как шокирующе наглядный пример сексуального вырождения. (Напомним читателю, что книга имеет подзаголовок «Метафизика христианства».) Испробовав секс с женщинами и монашескую жизнь как способы борьбы со своим извращенным желанием, послушник пытается избавиться от него при помощи исповедального дневника. Обсуждая этот случай, Розанов саркастически упоминает два излюбленных «лечения» Крафт — Эбинга от таких отклонений: подмену гомосексуального совокупления гетеросексуальным и гидротерапию, которую он называет «душевными ваннами» (Люди. С. 222). Его презрение к реакции современной психиатрии на девиантную сексуальность, как помнит читатель, разделял и Соловьев, заявлявший в «Смысле любви», что психиатры отправляют мужчин — фетишистов и содомитов в бордели и показывают им порнографические картинки с изображением обнаженных женщин[36].
Предлагая анализ этого случая дегенерации, Розанов играет с собственной репутацией порнографа[37]. Тема однополового влечения, особенно связанного с педофилией, считалась непристойной; более того, литература по анатомии и сексуальным отклонениям для многих читателей рубежа веков была заменою порнографии[38]. Именно научные и квазимедицинские претензии «Людей лунного света», а также использование латыни для описания наиболее откровенных сексуальных подробностей не только сделали книгу образцом scientia sexualis, но и дали ей возможность пройти цензуру. Крафт — Эбинг тоже прибегал к этому приему. Вот извлечение из розановского описания с целым букетом тем, связанных с дегенерацией, и «порнографическими» деталями на латыни:
Находились <…> такие люди, которые брали meum phallum in orem, и я этого не устрашился [в примечаниях Розанов отмечает, что несколько примеров орального секса есть у Крафт- Эбинга]. Ужасно. <…> Я сознавал, что мне грозит казнь Содома. Но так страсти мои поднялись, что я не мог держаться. И чуть сам себя не лишил жизни. И эта страсть так развилась, что на женщин не восставала страсть, а на virum, и в каком же виде: проще сказать in phallum, или при воспоминании о нем. Я задался целью во что бы то ни стало, но освободиться от этого, и подумал, ради страха, в монастырь уйти. Нет, еще ожидает гибель! Приехал домой, о Господи, пощади, совершаю coit. cum animali в полном виде. <…> Этого мало: пытаюсь совершить, — хотя слава Богу не пришлось, а старания мои были, — ас. sodomie, над кем? — племянником, да и крестник он мне, которому было пять лет. Кто же я есть и что же мне делать? Это происходило за несколько недель, за 3 или за 4, до отъезда в монастырь в 1906 г. (Люди. С. 212–213).
Сколь бы шокирующей ни была откровенность исповеди послушника, это не самое интересное описание сексуальных подробностей у Розанова. Гораздо более впечатляюще и искусно выстроены его фетишистские виньетки, в которых он изображает женские и мужские интимные органы как бы отдельно от всего тела. В связи с этим возникает вопрос, используются ли в этих изображениях гениталий нарративные стратегии порнографии. Конечно, Розанов регулярно обнажает те части тела, которые обычно скрыты, особенно в приличном обществе, но занимается ли он перед этим их сокрытием, как делает порнограф? Розанов приписывает это действие похотливому обществу, сексуальную брезгливость которого он деконструирует. В связи с его репутацией порнографа возникает и другой вопрос: действительно ли обнажение им интимных органов сексуально возбуждающе? Сегодня мы бы ответили категорическим «нет», поскольку его дискурс имеет специфически символический характер. Розанов не изображает отношения между интимными органами и их обладателями, а рисует увеличенные картины половых органов, напоминающие примитивные фетиши плодородия — физиологические, но не порнографические.
Однако фетишистская программа Розанова не только была религиозной, но и провокативной, как в полемическом, так и в сексуальном смысле. Он связывает свой фетишизм с иудаизмом, с тем, что он считает еврейским фетишем крови, особенно в обрезании, и с другими фаллическими религиями, провозглашая их источниками своего религиозного тотемизма. Он обнажает гениталии, женские груди и беременные животы как объекты религиозного поклонения, которым он, как правило, приписывает дополнительный сексуальный смысл. Поразительным примером похотливого религиозного фетишизма Розанова может послужить следующий пассаж из «Опавших листьев»:
Растяжимая материя объемлет нерастяжимый предмет, как бы он [нерастяжимый предмет!] ни
В начале абзаца изображается растяжение вагины, эрекция пениса (хотя он и называется «нерастяжимым предметом») и совокупление, но без анатомической конкретики. Затем следует метафорическое изображение страха кастрации. Эти афористические образы Розанов обрамляет мимолетной отсылкой к ощущениям женщины от пенетрации («немного больно»), как бы присоединяясь к ним. Затем резкая перемена места — и мы в лавке модистки, читатель вовлекается в вуайеристское занятие — подглядывание за тем, как неизвестная женщина надевает традиционный объект фетишизма (декадент — читатель Крафт — Эбинга связывал это занятие со страхом кастрации). Из- за вуайеристского занавеса в магазине нас столь же неожиданно поднимают на метафизический уровень — на встречу с Богом, которого Розанов шокирующим образом наделяет расширяющейся вагиной, которая держит мир в «крепком обхвате». Это, конечно, ловкий прием, в котором Розанов соединяет секс, религию, повседневность и психологию вырождения в типично декадентскую смесь[39].
В контексте истории венгерского хирурга, ощущавшего у себя женские половые органы,