дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда- нибудь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас».
А вот что вспоминал Аверченко:
«…комендант Унечи — знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять.
— За что? — спросил я.
— Зато, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков.
Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно:
— А вы читали мои самые последние фельетоны?!
— Нет, не читала.
— Вот то-то и оно! Так нечего и говорить!
А что „нечего и говорить“, я, признаться, и сам не знаю, потому что в последних фельетонах… просто писал, что большевики — жулики, убийцы и маровихеры… Очевидно, тов. Хайкина не поняла меня, а я ее не разубеждал» («Приятельское письмо Ленину»).
Дабы избежать подозрений в негативном отношении к новой власти, Аверченко с Тэффи дали для комиссарши и ее сподвижников концерт. Все обошлось благополучно.
До Гомеля добирались в товарном вагоне, сидя кружком на чемоданах. Поезд тащился нестерпимо медленно, ехали в темноте, голодные. Аркадий Тимофеевич и молодая актриса Оленушка мечтали о том, как они наедятся в Киеве.
«— Прежде всего теплую ванну, — говорит Оленушка, — только очень скоро, и потом сразу жареного гуся.
— Нет, сначала закуску, — возражает Аверченко.
— Закуска — ерунда. И потом — она холодная. Нужно сразу сытное и горячее.
— Холодная? Нет, мы закажем горячую. Ели вы в „Вене“ черный хлеб, поджаренный с мозгами? Нет? Вот видите, а беретесь рассуждать. Чудная вещь, и горячая.
— Телячьи мозги? — деловито любопытствует Оленушка.
— Не телячьи, а из костей. Ничего-то вы не понимаете. А вот еще, у Контана на стойке, где закуски, с правой стороны — между грибками и омаром — всегда стоит горячий форшмак — чудесный. А потом, у Альберта, с левой стороны, около мортоделлы, — итальянский салат… А у Медведя, как раз посредине, в кастрюлечке, такие штучки, вроде ушков с грибами, тоже горячие» (Тэффи. Воспоминания).
В таких мечтах добрались до Гомеля.
Вероятно, единственный свидетель того, что происходило с Аверченко в этом городе, — Леонид Утесов. В книге «Спасибо, сердце!» он рассказывал:
«Это было в восемнадцатом году. Я приглашен в Гомель, мы готовим программу для открытия ресторана-кабаре, что-то вроде „Летучей мыши“. <…> Гомель запомнился мне. <…> Здесь произошло мое знакомство с Аркадием Тимофеевичем Аверченко, которого я знал и любил по его остроумнейшим рассказам. Он приехал в Гомель с целой группой журналистов и сразу же пришел в театр, в котором приютилось наше кабаре. <…> Гомель был переполнен, приезжим устроиться было почти невозможно. Я пригласил Аверченко к себе, и он несколько дней жил со мной в маленькой комнатушке. Маленькие комнатушки удивительно сближают людей! Не без основания принято думать, что писатели- юмористы в жизни обычно люди грустные. Слишком много они видят и понимают. Я в этом не раз убеждался. Но жизнерадостный, веселый Аверченко опровергал это мнение сразу же. Он сам любил посмеяться и любил посмешить других. С ним было удивительно интересно. Он все время выдумывал юмористические положения. Когда мы укладывались, например, спать, и я, по молодости лет, быстро засыпал, то Аверченко, завидуя этой благодати и не желая оставаться в одиночестве, едва только начинал я посапывать, выкрикивал:
— Дядя Ваня! (Дядя Ваня был арбитром чемпионата французской борьбы). Где Заикин? (а это был знаменитый борец).
Я вздрагивал и просыпался. Аверченко выдерживал паузу и, убедившись, что я в состоянии понимать человеческую речь, как бы за Дядю Ваню говорил:
— Заикин у постели больной матери определяет сына в гимназию.
Я с удовольствием смеялся этой абракадабре, что не мешало мне тут же легко и без усилий снова уходить в сон. И снова раздавался возглас:
— Дядя Ваня! А где Кащеев? (еще один борец, гориллоподобный человек, почти совершенно неграмотный).
Проделав ту же игру, Аверченко отвечал:
— Кащеев на Волге изучает историю римского права.
Я снова покатывался от смеха, представляя себе Кащеева, читающего по-латыни.
В свободные вечера я брал в руки гитару и пел песни. Аверченко задумчиво слушал меня, и за стеклами очков я видел вдруг загрустившие добрые глаза.
Наверно, несмотря на большую разницу лет, мы могли бы с ним подружиться — уж очень согласно звучал наш смех».
После Гомеля добрались, наконец, и до Киева.
Здесь кипела жизнь, на вокзале продавали борщ и булки, от которых оголодавшие петербуржцы совершенно отвыкли. На Крещатике можно было встретить весь Петроград и всю Москву, поэтому Киев в газетной публицистике того времени называли «Петромосквой» или «Москвокиевом». Тэффи вспоминала слова одного из встреченных ею бывших сотрудников «Русского слова»:
«— Что здесь делается! Город сошел с ума! Разверните газеты — лучшие столичные имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь „Летучая мышь“, здесь Собинов. Открывается кабаре с Курихиным, Театр миниатюр под руководством Озаровского. От вас ждут новых пьес. „Киевская мысль“ хочет пригласить вас в сотрудники. Влас Дорошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло. Затевается новая газета, газета гетмана под редакторством Горелова… Василевский (Не-Буква) тоже задумал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь жизнь бьет ключом» (Тэффи. Воспоминания). А вот свидетельство Дон Аминадо: «Киев нельзя было узнать. Со времени половцев и печенегов не запомнит древний город такого набега, нашествия, многолюдства» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути).
В Киеве Аверченко и Тэффи останавливались в гостинице «Франсуа» на углу улиц Владимирской (Большой Владимирской) и Богдана Хмельницкого (Фундуклеевской). Устроиться им помог упомянутый выше Lolo (Леонид Григорьевич Мунштейн), бывший сотрудник «Нового Сатирикона». «Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами», — писала Тэффи. В ресторанном зале этого здания с весны 1918 года существовал театр-кабаре «Подвал Кривого Джимми» (экс-«Би-ба-бо») — детище Николая Агнивцева.
Тэффи начала сотрудничать в «Киевской мысли». Аверченко же в компании с другими сатириконцами (Аркадием Буховым, Владимиром Воиновым, Евгением Венским, Александром Грином и пр.) выпускал еженедельную газетку «Чертова перешница». По словам Дон Аминадо, она пользовалась«… наибольшим успехом на галерке и бельэтаже… Листок официально — юмористический, неофициально — центр коллективного помешательства. Все неожиданно, хлестко, нахально, бесцеремонно. Имен нет, одни псевдонимы, и то выдуманные в один миг, тут же на месте» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути). Булгаковеды установили, что эта газета под названием «Чертова кукла» упоминается в романе «Белая гвардия»: «На кресле скомканный лист юмористической газеты „Чертова кукла“. Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги. Глядят в тумане развязные слова… Мышлаевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян». Авторов газеты в доме Турбиных оценили так: «Талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь».
Писатель Михаил Слонимский вспоминал об этом киевском времени: «Часть сатириконцев начала издавать газету „Кузькина мать“. Когда ее закрыли, она переименовалась в „Чертову перешницу“. Газета эта пародировала все на свете — от передовицы, составлявшейся из газетных шаблонов того времени, до изменений названий, практиковавшихся тогда» (Слонимский Мих. Завтра. Проза. Воспоминания).
Осевшие в городе журналисты по вечерам собирались у Михаила Мильруда — бывшего сотрудника «Киевской мысли» и «Русского слова». (Пройдет не так много времени, и этот человек в неустойчивый