окна в бинокль можно увидеть маленькую серебряную пирамидку, обнесенную ажурной оградой, — памятник человеческому подвигу и большой, настоящей дружбе.

Мы сидим у стола, а Маша хлопочет на кухне, и в открытую дверь доносится неповторимый запах баранины «по–дзагоевски» — есть тут у нас один осетин, взрывник и гурман, собственноручно пополнивший меню местного ресторана своим любимым блюдом. На столе крахмальная скатерть и кленовые листья в керамической вазе — Маша взяла ее, конечно, из дома — и еще какие–то цветы, принесенные сегодня в больницу девчатами из комитета комсомола.

Меня встречали торжественно и провожали врачи и сестры, говорили всякие добрые слова, а я от всего этого только злился, чувствуя себя отвратительно. «Они ведь не знают, что ты уезжаешь, но ты– то…»

Все это выбило меня из колеи настолько, что, расчувствовавшись, я подарил главврачу трубку, на которую он давно уж клал завистливый глаз (еще бы, натуральный вереск!), отдал жалеючи и оттого обозлился на себя еще больше.

Мы сидим у стола, красивого, не холостяцкого, таким он будет тогда, когда мы станем приезжать в город вместе с Леной; и ее узнают и обязательно полюбят все, не только Петрович. Но на душе у меня холодно и немного тревожно. Я знаю, что сейчас войдет Маша и внесет пахучую от чеснока баранину, Пешко, младший среди нас, разольет чай, а потом Петрович кивнет разрешающе Гиви Бражелону, и тот встанет и начнет говорить что–то долгое и красивое, и я опять буду чувствовать себя преотвратно.

Мы сидим у стола, и вместе с нами здесь, в этой комнате, присутствует еще что–то, не наше, чужое и холодное, враждебное и неправильное, и я начинаю думать, что телепатия впрямь существует, что ребята чувствуют, угадывают то, что я собираюсь им сейчас сказать, и оттого они такие молчаливые и будто даже не рады моему возвращению.

Почему никто не подойдет к магнитофону? Почему вот уже час с тех пор, как мы вышли из больницы и замсекретаря горкома пожал мне руку и попрощался, отказавшись поехать вместе с нами: «Нет, нет. Сегодня пусть вас окружают только самые близкие. Ведь весь Город знает, как вы дружите», — уже час прошел, но никто не начинает обычную травлю, не рассказывает о том, как хорошо нам бы работалось и жилось, «если бы, как на Н–ском комбинате…». Неужели они и вправду что–то чувствуют?

— Ладно, парни, — говорю я, чувствуя, что не могу больше переносить этой тревожной, недоговоренной застолицы. — Ладно. Сегодня я почти новорожденный, а потому имею особые права. Давайте…

— Подожди, Игнат, — останавливает меня Петрович. Лицо его серьезно и грустно. Не с таким лицом встречают друга, который только что заштопал дырки на своем теле.

«Неужели. — Мысль обжигает, как удар лопнувшего троса. — Неужели же кадровики пароходства что–то сообщили на Комбинат? Точно, сообщили. И ребята теперь мучаются оттого, что я молчу, а они не знают, как отнестись к этому непроверенному слуху».

— Конечно, ты сегодня снова родился, — продолжает Бортковский. — И мы собрались здесь… Гиви скажет, наверное.

И Гиви встает. Гиви Бражелон, бывший десантник, мечтатель и щеголь, хранитель горских традиций и непревзойденный спец по любым «железкам», от болтов до транзисторов.

— Я скажу, Петрович, — произносит, как всегда торжественным, но сегодня совсем не праздничным тоном.

Из кухни, осторожно ступая по скрипучему полу, входит Маша и останавливается у дивана. Встают все остальные. И я.

Гиви смотрит не на нас, а куда–то в пространство, а все глядят на него, и он продолжает:

— В нашем народе есть такой обычай. Если в селе умирает кто–нибудь сильный, честный и мудрый, такой, кого в молодости со старшими за один стол сажали, его имя дают младенцу, который первый рождается после этих похорон. Мальчику, девочке — неважно. Потом они растут. У них есть родители. Но считается, что они дети не только своей семьи. А всей деревни. Для них у каждого всегда найдется время, место за столом, добрый совет, хорошее слово. У нас в народе верят, что такой ребенок обязательно настоящим человеком может стать, даже лучше того, в чью честь и память он получил свое имя, и вся деревня будет гордиться своим не просто земляком — общим родственником. Мы с вами живем в большом городе, а не в деревне, и это знают не все. У нас разная кровь, мы приехали сюда из далеких мест, но мы с вами живем как одна семья. Я желаю каждому из вас, чтобы скорее появился сын, и знаю, что мой сын будет носить имя Георгий, Юра, и он будет нашим общим родственником, таким, каким был Малышок. И он будет достоин его.

— Малышок?! — Невероятной силы струна натянулась и лопнула над всем миром, комната качнулась и стала на место, свет померк и вспыхнул с новой яркостью. — Малышок? «Был», ты говоришь?!

— Ты извини, Игнат. Может быть, мы должны были сказать тебе раньше, но главврач запретил. Ты был здорово плох. — Голос Петровича чуть вздрагивает, слова кусками рубленого железа падают в гулкую пустоту тишины, и я берусь за спинку стула, чувствуя, что ноги у меня подгибаются.

— А потом! Когда я не был плох! — почему–то кричу я так, словно этот крик способен что–то изменить.

— Потом ты был получше, но ведь один, без своих. Мы не могли приходить слишком часто, тоже не разрешали врачи, да потом и канатка. Ты не заметил, может, но посторонних к тебе не пускали. Потому и лежал в отдельной палате, чтоб не узнал случайно, пока не окрепнешь.

— А как это все? Почему? — Теперь я говорю почти шепотом.

Гиви и Сергей отходят от стола и становятся рядом. Гиви берет меня под руку и зачем–то ведет к окну. Петрович идет следом, и голос его вздрагивает еще сильнее.

— Он сам вспомнил тогда про скаты и сам полез на мачту. Ты видел. Вывесил их точно, где надо было, а вот слезть не успел. Вернее, успел бы, но тебя сорвало и стало мотать, и пришлось двинуть кабину. Он увидел и кинулся наверх — видно, думал, что сможет помочь, понимал, что поспеет к тебе быстрее, чем Гиви и Сергей. У него был трос, и он мог его тебе подать, а вот пояса пристегнуть не успел. Ты ведь обтекаемый, а у кабины большая плоскость, она парусила так, что не прошла бы опору, если б оттяжки не выбрали натуго. А потом они не выдержали, кабина пришлась в кранцы и даже помялась несильно, только стекла посыпались, а его сбило. Мачта, ты знаешь, двадцать один, он был на самом верху, а внизу фундамент, бетон. Вот так, Игната…

Гиви, по–прежнему придерживая меня под руку, раздвигает занавеску. Прямо перед нами, в косых лучах уходящего солнца, четко и рельефно рисуется иззубренная пирамида Пика.

— Мы похоронили его там. Рядом, ты знаешь. Мы сами сварили ограду и вмуровали в гранит. — Петрович кладет мне руку на плечо и умолкает.

— Значит, из–за меня… Значит…

— Нет, Игнат. Нет. Ты не прав. Метром выше, метром ниже — разница невелика. Расчалки ведь все равно полетели. Ты же знаешь, в горах бывает, «в горах не надежны ни камень, ни лед, пи скала». Он сделал все, что мог, и ты сделал все, что мог. И даже больше.

Мы стоим у окна, четверо, рядом. Я запрокинул голову назад и смотрю на вершину Пика, туда, где уже две могилы, и не вижу ничего, потому что глаза мои полны слез и они не проливаются.

«Малышок, Юроня, Юрка. Как же неправильно все в этом мире! Почему ты? Ты ведь так и не видел моря. И со своей Леной ты не бродил по ущельям. И в армию ты уже не пойдешь. Оттяжки. Сволочные оттяжки! И я. Я не стал вызывать наверх проводника. А ведь ты был не старше его. Я не перебросил ему бухту троса. У меня не хватило пороху еще раз долезть до люльки. Я! Я, я, я, у меня, мной, из–за меня. Малышок из–за меня. Там, на Пике, из–за меня. Никогда не войдет в эту комнату из–за меня. Не попросит руля на дороге из–за меня. Да, так бывает в горах. С горами надо быть на «вы»… Без «алых роз и траурных лент, и не похож на монумент тот камень, что покой тебе подарил…»

Я стою у окна и не вижу Пика, и голову я запрокидываю все дальше, потому что все–таки не хочу, чтобы слезы пролились, и обрывки альпинистской песни крутятся в голове, и какие–то несвязные картины одна за другой проносятся перед глазами, быстрые, рваные, как несмонтированная кинолента.

Вот мы сидим с Малышком у старой копешки на краю картофельного поля. Ночь глуха и черна, в камышах за речкой с шорохом и треском продираются кабаны, и мой «Перлет» с повязанной на концах стволов белой тряпочкой — иначе не прицелишься в темноте — в руках у Юры.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×