курфюрсту и герцогу, буде ему Якубус князь Курляндский также курфюрст или ближние их люди или их приставы учнут говорити, для чего ныне его царское величество в печати над орлом три коруна с прочими изображеньями? И Василью им говорити: Орел двуглавый есть герб державы Великого государя нашего его царского величества, над которым три коруны изображены, знаменующие три великие: Казанское, Астраханское, Сибирское славные царства. Уразумел? Вот всем и растолковывай.
— Обойдем сегодня твои палаты, Богдан Матвеевич.[66] Давно поглядеть хочу, какими чудесами порадовать нас собираешься, да и царевнам моим кое-что подобрать надобно. Вон у нашей Софьи Алексеевны день ангела скоро — на десять-то лет и побаловать дочку не грех. Скорблю, скорблю душевно, что Божьим промыслом ты своей дщери лишился. Не судьба, видно, тебе на внуков-то порадоваться, не судьба.
— Одна ведь у меня была, великий государь, единственная. Только и свету у нас с боярыней моей в окошке, да не иначе прогневили мы Всевышнего, что и ее отобрал. А для Софьи Алексеевны расстараемся, подарочек невиданный сыщем, не сомневайся, государь.
— Новым мастером доволен ли, Богдан Матвеевич?
— Еще как доволен, великий государь. Вот уж воистинно на все руки мастер. Святейший патриарх захотел сейчас, чтобы митру ему каменьями разноцветными доправил. Над тем и трудится.
— И то диво, что святейший о митре побеспокоился. Как погляжу, все из старых запасов берет, а никоновских и не касается даже.
— Да и кто из иерархов захочет их брать: одна память о гордыне непомерной и непослушании воле твоей.
— Знаю, знаю, всегда ты его, Богдан Матвеевич, не жаловал. С тебя, по совести, и конец ему пошел.
— Хошь, государь, казни, хошь милуй, а ни к чему ему было возле тебя оставаться, смятение одно в умы да души вносить.
— Сколько мы уж с тобой о том, боярин, в пути переговорили, одна моя колымага знает.
— Оно, великий государь, честь неслыханная — с тобой рядом в колымаге твоей место занимать, а все равно Хитрово перед тобой душой кривить не будет. Захочешь ты суждений моих глупых слушать, нет ли — все едино. Перед Господом я чист: не лгал тебе.
— Зато и боярским саном тебя нынче наградил, и на приемах посольских на первом месте обок себя сажаю. А вот теперь хочу, чтобы брат твой Иван Матвеевич дядькой царевича Федора Алексеевича стал. Не наследник он — это верно, да только откуда нам знать, как Господь в будущем рассудит. Пусть Иван Матвеевич обычаем да обиходу царскому царевича обучает, а обучением книжным отец Симеон займется.
— Великой учености человек, ничего не скажешь.
— И знаешь, что мне в Полоцком всего дороже? Ко всему святой отец своего подходу ищет. Детей насилу не учит, а все в виршах. Складно так, ладно, сам не заметил, как запомнил.
— Деткам иной раз и силу показать не грех — для воспитания. Чтобы знали, не все в жизни играючи дается. Иной раз еще как попотеть приходится. Да и наказание для острастки разве не на пользу идет?
— Без силы, известно, нельзя. Людишкам в страхе сызмальства пребывать должно — где родители, где наставники да начальники, где священство. А страху без силы не внушить.
— Так уж, великий государь, Господь положил. Вот у боярина Ордина-Нащокина сынок-от от бесстрашия что учудил. И самому пользы никакой, и отцу одни горькие слезы. Какое бы место сейчас Воин Афанасьевич занимал хоть в том же Посольском приказе — ведь в нем службу начинал. Ан сбежал за границу, уворовал, презрев неизреченную к нему милость твою государскую. Повидал, никак, Германию, землю французскую, голландскую, датскую, польскому королю послужил, да только недаром пословица говорит: где родился, там и сгодился.
— Воин свое наказание понес, что уж там толковать.
— Понес, говоришь, великий государь? И это наказание за все его великие прегрешения? Разрешил ты ему, государь, года два назад вернуться, в отцовской деревне поселиться.
— А то забыл, Богдан Матвеевич, что в прошлом году сослан был Воин Афанасьевич под крепкий караул в Кириллов-Белозерский монастырь?
— Так до Андрусовского мира, а там и вовсе свободу ты ему, великий государь, вернул, про изменничество его забыл.
— Нет, боярин, на забывчивость мою не сетуй. Не грешил ею и, Бог милостив, николи грешить не буду. Афанасия Лаврентьевича обижать не хочу, а про сына его велел отцу Симеону комедию написать — о блудном сыне. Вчерась мне прочел начало — отменно получается. И все в виршах. Другим для острастки. Вернемся из Серебряной палаты, велю рукопись тебе дать — сам почитаешь. Царевна Софья Алексеевна весь пролог на память затвердила — порадовать родителя захотела.
А имениннице моей возьму зеркальце веницейское в серебряной оправе, приборец столовый — вилку с ножичком да пуговок золоченых набери на душегрею. Давно о них поминала. Да, вот еще припомнились вирши Симеоновы:
Уж на что суров архимандрит Чудовской Иоаким, а и тот похвалил. Царевич с царевнами положили комедию сию разыграть — нам с царицей представить.
— Сами царевны, великий государь?