— Матушка смеялася? Кабы не ты, царевна-сестрица, говорила, нипочем бы не поверила!
— Думаешь, человека от смеху отучить трудно, Софьюшка. Утешить трудно, а огорчить да обидеть, чтоб об улыбке забыл, ничего не стоит. Была бы воля…
— У нас в теремах иной воли, как посмотрю, и не бывает. А ты все пишешь, царевна-сестрица? Никак вирши складываешь?
— Да так, от безделья больше. Помнишь, отец Симеон фацецию нам о шуте пересказывал, как лекарь его голову лечил. Что-то он теперь царевичу Федору Алексеевичу растолковывает?
— Давно не видела его, Марфушка?
— Что дни-то считать.
— Так обидно ведь!
— Может, и обидно, да что поделаешь. Иной раз так сердечушко прихватит, хоть волком вой. Царица молодая тут надысь шутить принялась. Мол, от учения старость скорее наступает. Сама румяная, пышная, кровь с молоком.
— А государь-батюшка только посмеивается. Как на икону, на отродье нарышкинское глядит, наглядеться не может!
— Государя-батюшку-то ты оставь, Софьюшка. Негоже родителя и государя осуждать. Лучше давай тебе вирши почитаю. Хочешь?
— Марфушка, сестрица, давай сами действа сочинять. Поди, лучше немецких будут!
— С отцом Симеоном бы посоветоваться…
— Неужто способу не найдем? Изловчимся, верь слову, изловчимся, царевна-сестрица. А ты слыхала, на Печатном дворе новости-то какие? Епифания Славинецкого главным в переводе Библии с языка греческого на славянский сделали.
— В переводах-то Епифаний не больно удачлив. Отец Симеон говаривал, что он в философии и богословии изящный дидаскал. Искуснейшим в еллино-греческом и славянском диалектах почитал. А по мне, витиевато на славянский язык перелагает, иной раз толком и не поймешь, о чем речь ведет. Зато собственные сочинения и впрямь искусны.
— Никак, он Никона упросил проповеди в церквях разрешить?
— Он и есть. Оратор искуснейший. Я его у царевны-тетушки Татьяны Михайловны, бывало, встречала — от Никона к ней приходил.
— Может, ему вирши свои покажешь?
— На что он мне, царевна-сестрица. Споры ученые вести мне не в пору. Да и в греческом не больно я сильна. Недоучил отец Симеон — времени не хватило. Читать читаю, а рассуждать не смогу. Вот кабы отец Симеон…
— Придумаем, царевна-сестрица, всенепременно придумаем, не сохнуть же в теремах с тоски.
— А о Салтанове новость слыхала ли, Софьюшка?
— Это о котором?
— Персианине, что с армянами к государю-батюшке прибыл. Еще в Преображенское летним временем представляться ездил.
— Как не помнить. У меня в палате обои, им расписанные, натянули: залюбуешься.
— Православие принял, теперь Иваном Богдановичем прозываться стал. Да государь-батюшка приказал его дворянином по Московскому списку числить. Известно, и оклад иной, да такой большой, что наши мастера только руками развели.
— Больше Симона Ушакова?[91]
— Какой там Ушаков! Послушай только — двести рублев годовых да к ним пятьдесят кормовых. За ним по списку живописцев Иван Безмин[92] идет.
— Преотличнейший мастер.
— Никто и не спорит, только Безмину всего на год дается тридцать два рубли с небольшим. А теперича Иван Богданович батюшку-государя с живства писать будет. На него тоже владыка Иоаким серчает.
— За персону государеву?
— Что ты, что ты, как можно! За картины из Священного Писания, которые заместо икон малюет, а бояре да стольники у себя в палатах заместо икон вешают — вот за что.
— Коли так судить, так и нам в палатах одними столами и лавками обходиться надо. Ни тебе кресел, ни стульев, шкап и тот, поди, под запретом окажется. Да кто ж бы его слушать стал! У каждого времени свои песни — не нами так устроено.
— Покривил я, многогрешный, душою, великий государь. При всем честном народе покривил и прощения себе не вижу. Не хотел тебе, государь, праздника патриаршьего портить — на сделку с собой пошел, чисто торгаш бесчестный.
— Полно, полно, владыко! Нешто не наказал ты Андрея Савинова? Полтора месяца страдалец в железах просидел. Чего, поди, за такой срок не передумал, во всем покаялся.
— Покаялся? И ты, великий государь, в покаяние его веришь? Да он на стражу глядел, что ты от моего гневу ему поставил, и ничего-то не боялся. Знал, умолит за него государь владыку, всенепременно умолит. Оно так и вышло: с цепи да на царское застолье. Худо ли! Тому только и научился, как пастыря своего духовного ненавидеть — по глазам видно.
— Помилуй, владыко! Сам с ним говорил — горько он о прегрешениях своих сетует. Тебя за науку уж как благодарил. Каялся, божился: николи боле поборов ни с кого не возьмет.
— И женку со двора согнал?
— Да куда ж, сам посуди, владыко, ее гнать, коли она его крепостная. Блуда с ней боле творить не будет, а девать ее некуда. Да и доверять ей можно — по хозяйству али как.