показались мне знакомыми и которого я очень скоро узнал поближе, я вдруг почувствовал быстрый, но очень сильный толчок под руку. Это была катастрофа. Инжир, полетевший в левую сторону вместе с салатом, цветами и «ледяным снегом», попал прямо в лицо и на одежду благородному пожилому господину, которого я уже обслужил раньше. Поднос с громким ударом, словно треснувший колокол, грянулся оземь. Веселый и одновременно возмущенный ропот прошел по рядам гостей. Пока пострадавший дворянин, стараясь сохранить достоинство, собирал инжир со своей одежды, я в панике оглянулся. Как мне объяснить дону Паскатио, главному повару и всем гостям, что это не моя вина, что гость, которого я как раз обслуживал, толкнул меня под руку так, что поднос полетел в воздух? Я смотрел на него, исполненный гнева, но молчал, слишком хорошо зная, что ничего не смогу сделать против него, поскольку, как всегда, виноват только слуга. И тут я узнал его. Это был Атто.
Наказание наступило быстро и незаметно. Через каких-то пять минут у меня в руках вместо подноса уже был один из огромных, тяжелых, словно свинец, горящих факелов, ярко освещавших вечерний стол. Я, застывший и неподвижный, должен был на протяжении всего ужина изображать человека-канделябра. Я готов был лопнуть от злости на Атто Мелани, а мой мозг просто разрывался от попыток понять, почему аббат играет со мной в такую жестокую игру, за что он так наказал меня и поставил под угрозу мою нынешнюю и будущую работу на вилле Спада. Ужин продолжался, и я напрасно пытался поймать его взгляд, поскольку меня поставили как раз за его спиной и мне не оставалось ничего другого, как пялиться ему в затылок.
Превращенный таким образом в последователя Пьера дель Винье, я старался внушить себе, что должен держаться мужественно: ведь было только начало ужина и надо было вооружиться терпением. Только что подали первую перемену горячего блюда: яйца-пашот в молоке, суп со сливочным маслом, ломтики цукатов из лимонных корочек с сахаром и корицей, затем вареную голову осетра с травами, лимонным соком и перцем, в собственном белом соку со вкусом миндаля (по одному куску на каждого гостя).
Жар, исходивший от факела, был просто невыносим, и под моим турецким тюрбаном градом катился пот. «И правильно сделали эти слуги, – сказал я себе, – что сбежали с виллы Спада, чтобы покрутить с крестьянками». Однако в глубине души я отдавал себе отчет в том, что никогда не смог бы пересилить себя и предать дона Паскатио, оставив его в беде в эти трудные дни.
Единственным утешением в этой мучительной неподвижности при невыносимой жаре было сознание того, что я делил эти тяготы с семью другими товарищами по несчастью и, по большому счету, что я был зрителем на этом собрании кардиналов и аристократов. Кроме того, место, где я стоял, было весьма своеобразным, в чем мне вскоре пришлось убедиться.
Я всячески казнил себя за свою оплошность, как вдруг Атто повернулся ко мне.
– Все хорошо, мальчик, но здесь, где я сижу, так темно, что я будто нахожусь в пещере. Ты можешь подойти со своим факелом поближе? – обратился он ко мне громким голосом и с сердитой миной на лице, как будто я был каким-то мелким, незнакомым ему слугой.
Мне не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться; таким образом, я встал позади него, и мой факел освещал его часть стола так хорошо, как только мог. Впрочем, она была и без того хорошо освещена.
Что же, ради всего святого, опять задумал Атто? Зачем он только что сыграл со мной злую шутку и снова мучает меня?
Тем временем разговоры за столом вращались вокруг ничего не значащих тем. К сожалению, я не всегда мог видеть говоривших, обреченный на неподвижность. К тому же большинство лиц и голосов в тот вечер были мне еще не знакомы (в следующие дни, однако, мне пришлось узнать почти всех гостей, и весьма хорошо).
– …да извинит меня монсиньор, но только егерю разрешается носить аркебузу.
– Конечно, ваше преосвященство, однако позвольте мне разъяснить вам, что он может поручить нести аркебузу слуге-конюху.
– Ну, хорошо. И что?
– Как я уже сказал, если дикий кабан труслив и не решается вступить в схватку на открытом поле, его убивают из аркебузы. Так было принято раньше в земельных владениях Каэтани, а они самые удобные для охоты.
– Да нет же! Что же тогда говорить о владениях князя Перетти?
– Да простит мне драгоценное общество, я не хочу вызвать ничьего недовольства, однако все это ничего не значит по сравнению с поместьями герцога Браччиано, – поправила говорившего княгиня Орсини, вдова упомянутого герцога.
– Ее светлость, очевидно, имеет в виду земельные владения князя Одескальки, – тихо заметил кто-то холодным голосом. Я посмотрел в ту сторону: это был тот самый аристократ, который после реплики кардинала Дураццо о Папе, сравнившем себя с Понтием Пилатом, не присоединился к общему смеху.
Казалось, на секунду застолье погрузилось в ледяной холод. Стараясь защитить добрую память о владениях семьи, княгиня Орсини забыла, что семья Орсини, дабы избежать банкротства, продавала один за другим участки земли князю Ливио Одескальки и что эти владения, как и относящиеся к ним ленные поместья, вместе с владельцем поменяли и свое название.
– Согласна, вы правы, дорогой кузен, – примирительно откликнулась княгиня, обращаясь к сидевшему напротив нее мужчине по-французски, как принято обращаться к близкому другу или родственнику в дворянских кругах, – и просто счастье, что эти владения сейчас носят имя вашего дома.
Тот, кто возразил княгине, был не кто иной, как дон Ливио Одескальки собственной персоной, он же племянник покойного Папы Иннокентия XI. Значит, анекдот кардинала Дураццо был об этом Папе, и, естественно, князь Одескальки, обязанный покойному дяде всем своим несметным богатством, не мог смеяться над ним.
Наконец-то я увидел его лично – племянника того самого Папы Римского, о котором семнадцать лет назад на постоялом дворе «Оруженосца» я услышал такие вещи, от которых волосы на голове становились дыбом. Я прогнал из своей памяти воспоминания обо всем том, что принесло тогда моей жене и моему блаженной памяти тестю столько страданий.
В этот вечер я также узнал, что дон Ливио имел ложу в театре Тор ди Нона, которую он не мог, естественно, более посещать, поскольку театр был разрушен по приказу нынешнего Папы. Вот поэтому он и нанес монсиньору Альдрованди тот словесный укол.
– Клянусь кузницей Гефеста, мальчик, ты поджаришь мне шею. Ты не мог бы стать вон там подальше?
Атто снова обернулся и грубо напустился на меня, подталкивая рукой на новое место, уже не возле себя. Таким образом, с помощью двух указаний он передвинул меня на другой конец стола.
Ужин проходил в необычайно свободной атмосфере, очень сильно отклоняясь от правил этикета и привычной тематики разговоров, что было заметно даже мне, человеку не знакомому с такими обычаями высших слоев общества. Лишь время от времени в разговоре проскальзывали то непреодолимая воинственная гордыня знатных аристократических семейств, то гордыня более утонченная, но и более ядовитая – высших церковных чинов. Однако строгий протокол, который должен был бы соблюдаться всеми этими кардиналами и князьями, если бы они встретились наедине, исчез, словно по волшебству, наверное, под влиянием очарования этого места, избранного и оборудованного для трапезы.
– Да будет мне позволено попросить уважаемое общество быть столь благосклонным, чтобы сохранить на минуту тишину! Я хочу поднять бокал за здоровье кардинала Спады, который, как известно вашим преосвященствам и светлостям, отсутствует в связи с неотложными государственными делами, – взял слово монсиньор Паллавичини, губернатор Рима. – Он попросил меня сыграть сегодня для его дорогих гостей роль если не отца, то хотя бы дяди! Тихое одобрительное хихиканье было ответом на его слова.
– Как только я его увижу, – продолжал монсиньор Паллавичини, – то непременно выражу свою благодарность за его политические таланты, в особенности за то, что мы сидим за столом, накрытым не на испанский или французский манер, а в окружении оттоманов.
Снова раздалось веселое бормотание.