представляю, что творится в сердце человека, когда лицо земли, где он играл ребенком, обезображивается так, что шрамы не залечить даже долгими годами мира, когда через прободенные бока наших древних священных жилищ улетучивается самая сокровенная, самая бережно хранимая часть нашего бытия. Я измеряю несчастье отчизны тем гигантским расстоянием, которое потребовалось преодолеть людским толпам, чтобы добраться до этого благословенного уголка вселенной и нарушить дремоту края, где я нашел себе убежище. Я отдаю себе наконец отчет, что страшная катастрофа, требующая от нас всего, в сущности, еще ничего не отняла у нас, коль скоро мы до сих пор не принесли ей в жертву даже место, где впервые увидели красоту творения и куда удалились на отдых до того дня, когда наши дети закроют нам глаза.
Сколько раз, говоря о бедствиях других народов, я писал: «То, что вам показывают в кино, касается и вас: близко время, когда мы тоже познаем весь этот ужас!» Но думал ли я, поучая других, что наступит день, когда придет черед и моего края, где с самого моего детства грохотали одни лишь пушки противоградовой защиты, мирные орудия войны, которую мы вели против туч?
Даже если буря обойдет Юго-Запад стороной и не тронет наших деревень, мы все равно знаем отныне, что она такое: мы изведали это, воочию увидев беду, поразившую в 1940 году столь многие французские семьи, не только отняв у них сыновей, но и разрушив те стены и сады, которые, нисколько не богохульствуя, тоже можно назвать плотью от нашей плоти.
Честь писателей
У каждой страны такие писатели, каких она заслуживает: они — свидетели, которые не лгут ей и в каждый данный момент сообщают точную температуру ее гения. Что за нелепость на следующий день после нашего поражения винить в нем поэтов, философов, артистов — словом, всех, кто самим фактом своего существования призван помочь нам не падать духом!
В день, когда мы устанем покаянно бить кулаками в грудь Франции, мы, может быть, пожалеем, что внушали остальному миру, будто французы — нация мелких политиканов и потребителей аперитивов. Тогда мы вспомним, может быть, о блистательной череде талантов, ведущей от Барреса, Пеги, Бергсона, Морраса, Клоделя, Пруста, Жамма, Жида через поколение тех, кому сейчас пятьдесят, к Монтерлану *, Мальро и Жионо *.
Добрые наставники? Или дурные? Считайте их какими угодно (среди них есть мыслители всех направлений), но они доказывают, что река французского духа по-прежнему полноводна. Жироду — сын Вольтера, Валери через Малларме смыкается с Лафонтеном и Расином, другие вышли из Паскаля и Монтеня. Вы твердите, что их полотна — клевета на французскую семью? Но на нее клевещут и Гарпагон, и папаша Гранде, а «Письма к провинциалу» навеки заклеймили людей весьма святой жизни. Сегодня ничто не может умалить услуги, которою поверженная французская нация обязана своим писателям: они помогают ей осознать, чт
К тому же как можно считать их виновниками нынешних несчастий нашей Франции, где писатели, достойные этого имени, известны лишь численно ничтожной, изолированной от масс элите? Специалист без труда мог бы перечислить книги, издававшиеся огромными тиражами в период между двумя войнами. На мой взгляд, наибольшим успехом пользовались «Женщина-холостяк» *, «Мадонна спальных вагонов» *, «Мой кюре у богачей» * и сочинения того же пошиба, что, впрочем, не дает сколько-нибудь веских оснований для суждения о вкусах публики. Их успех означает лишь, что среди тридцати девяти миллионов французов, не переступающих порог книжного магазина, нашлось несколько сот тысяч человек, которые, случайно заскучав в дороге, клюнув на хорошо продуманную рекламу или стремясь вызвать в себе определенные мечты и образы, совершили однажды странный и удивляющий их самих поступок — купили книгу.
И все же — внимание! Пусть литераторы не пользуются никаким влиянием на массы — они все равно уходят корнями в толщу народа. Достаточно самому происходить из крестьян или буржуа и жить в гуще деревенской или городской жизни, чтобы отдавать себе в этом отчет и питаться у истоков ее теми соками, которыми напоены проза наших романистов и стихи наших поэтов. Правда, цветы и плоды этих мощных дерев, взрастающих на почве деревенского и городского быта, услаждают обоняние и вкус лишь немногим и никогда не воздействовали на движение идей, определяющих политику нации.
В нашем отечестве это тем более верно потому, что литература здесь всегда резко отделена от практической политики, ориентированной на систему выборов. Вмешиваться в нее означает для французского писателя сражаться за отвлеченные принципы, которые так же смешны нашим чередующимся у власти государственным мужам, как их давно забытый первый портфель. Разве влияние писателя простиралось когда-нибудь на министерские кабинеты? В Палате талант Барреса лишь воздвигал вокруг него китайскую стену: стекляшки там неизбежно затмевают бриллиант.
Конечно, следовало бы подробно оговорить пример Шарля Морраса и Бенвиля, оказавших глубокое воздействие даже на тех, против кого они боролись с такой страстной последовательностью; не мешало бы вспомнить и о проникновении литераторов на Кэ д'Орсе во времена правления Филиппа Бертело *. Но за исключением двух этих случаев, связи между искусством и мыслью, с одной стороны, и государственными делами, с другой, во Франции не было. Хотя наших парламентариев неграмотными не назовешь и многие из них окончили высшие школы, карьера удавалась им лишь в той степени, в какой они отказывались от бескорыстного служения философии: для французского интеллектуала вступление на политическую арену неизменно сопровождалось отказом от литературной деятельности, и образованные министры, пытавшиеся вернуться к ней в промежутке между двумя портфелями, не оставили нам ничего, кроме книг, где болтовня перемешана с политической демагогией.
Правдивость, честность с самим собой, короче, достоинства наиболее противопоказанные в политике, — вот что сегодня служит пробным камнем для распознания подлинного писателя. У всех наших лучших писателей, как бы ни разнились они по одаренности и творческому методу, обнаруживается общая черта: каждый из них оставит по себе пусть отвратительный, но верный образ самого себя, своей веры и любви, своих слабостей и пороков. Даже у тех, чье творчество было посвящено политике и религии, как, например, у Морраса и Клоделя, политика и религия были глубинной страстью, и, не подчинясь ей, они изменили бы себе.
Не будем же назавтра после грандиозного поражения слушать бездельников, завистников и плутов, которые требуют от французских писателей дешевого морализаторства. Не станем пособниками импотентов, которые в мертвом молчании, наступающем после урагана, убеждают себя, что наконец пробил их час! Война, которая обновит Европу, ничего не отнимет и не прибавит к «Юной парке», клоделевским «Большим одам», «Антинее» *, «В поисках утраченного времени» или «Дневнику» Жида. И до, и после катастрофы великие книги остаются великими, а писатели-пустышки, невзирая на их возвышенные декларации, все так же становятся добычей забвения.
Чтение как способ бегства
Когда народ, еще вчера наслаждавшийся всеми благами, вынужден отмеривать себе на весах ежедневный кусок хлеба, он впервые постигает, что человек жив не одним хлебом. Рассказывают, что на рождество в Лионе люди стояли в очередях у дверей книгопродавцов. Я, во всяком случае, могу заверить, что многие пассажиры парижского метро входят в вагон с книгой и погружаются в нее, несмотря на давку.
Они не замечают толчеи. Вымысел уносит их из мрачного мира, к которому они прикованы поражением. Казалось бы, в зареве конфликта, которое полыхает над планетой, должны были побледнеть истории, изобретаемые романистами: куда им соперничать с той, которую мы переживаем наяву! Ничуть не бывало. Мы не можем стать выше вселенской драмы именно потому, что сопереживаем ее. Она не укладывается у нас в голове: на карте стоят интересы, несоизмеримые с отдельной личностью. Нынешние исполинские катаклизмы, как бы они ни отзывались в нашем сознании, нельзя даже сравнивать с нашими мелкими треволнениями. Каждый из нас мог бы отнести к себе слова Христа: «Царство мое не от мира