Его горе пронизывает и рисунок откормленного барана: достаточно простой на первый взгляд, но куда менее простой, если глубже приглядеться к нему. На традиционный лад он включает и прекрасную каллиграфическую надпись Чжао, которая намекает на скрытое значение. «Я часто рисовал лошадей, но никогда раньше не рисовал овец или коз», — замечает он, словно желая сказать, что рисовал милое сердцам его хозяев, любивших лошадей, но не близкое народу, которым они правили. «Я сделал это лишь для забавы. Хотя она не может и приблизиться к работам старых мастеров, она в какой-то мере схватывает их дух». Один комментатор, Ли Чу-цин, утверждал, что в этой фразе присутствует не только отсылка к древней художественной традиции. Баран и козел — это два полководца времен династии Хань (206 до н. э. — 220 н. э.), которые оба попали в плен к сюнну, варварской империи, расположенной к северу от Великой Китайской Стены. (Сюнну — по-монгольски хунну — возможно, были предками гуннов). Оба полководца имели возможность пойти на сотрудничество с хунну. Один из них, Су У, отказался, и ему пришлось 20 лет пасти овец. Он-то и есть тот высокомерный баран на картине, с тупой мордой и упитанным видом, готовый для отправки в котел. Другой, Ли Лин, принял предложение и вернулся домой — тощий козел, отвергнутый как негодный для котла, но по крайней мере живой и способный в один прекрасный день вступить в драку.[67]
Есть один парадокс в отношении Хубилая и искусства: он поощрял художников, и все же, подобно многим другим покровителям искусства, никак не мог быть частью блестящей художественной традиции Китая. В глазах китайских художников монголы были и останутся варварами. Но вот они, эти великие художники, служащие новому режиму. Внутренний конфликт мог уничтожить их, но на деле оказал на них стимулирующее воздействие. Сотрудничали они с оккупантами или отвергали сотрудничество, они могли искать убежище в традиционализме. Фактически же они развивали традиции дальше.
Одна из причин этого заключалась в том, что впервые за 150 лет возникло какое-то общение между севером и югом. Художники с юга, вдохновляемые красивыми повседневными вещами, которые любили в Южной Сун, открыли для себя традицию более здоровых, более свободных стилей, которые преобладали на севере до того, как старая империя Сун в 1125 году была разрублена пополам столь же «варварскими» предшественниками монголов, киданями, создавшими империю Ляо.
На своей самой знаменитой картине Чжао охватывает все это и многое другое. Он комбинирует две художественные традиции, черпая из собственного опыта и эмоций, делает трогательный жест старому другу и в какой-то мере открывает боль, причиняемую политической ситуацией. Он в течении шести лет работал помощником гражданского администратора города Цзинань в провинции Шаньдун, непосредственно к северу от прежней границы между севером и югом. Вернувшись в 1295 году в свой родной городок, он вновь повстречал там своего старого друга Чжоу Ми, предки которого три или четыре поколения назад бежали из района Цзинани, когда та пала под натиском чжурчженьской империи Цзинь. Он по-прежнему считал своей родиной Цзинань и мечтал однажды вернуться туда. При стране, объединенной монголами, он мог осуществить эту мечту — Да только он был одним из
«Осенние цвета» — одна из тех китайских картин, которые вызывают наибольшее восхищение, одна из многих, которые, по словам ученого Джеймса Кэхилла, «демонстрируют поразительную изобретательность и творческие способности, предлагая крупные стилистические новации, изменившие ход китайской пейзажной живописи». А без Хубилая их бы не существовало. Мы можем испытывать сомнения относительно первоначальных условий и жестокости завоевания. Но если учесть их, исход мог быть гораздо хуже.
Странно, но факт: монголы любили театр. Любили они его главным образом потому, что он был для них совсем в новинку. «Нет никаких свидетельств любого вида драматических представлений, ставившихся в монгольском обществе до или во время периода ранней империи», — говорят два специалиста по монгольскому обществу, Сэчин Джагчид и Пол Хайер, добавляя с кривой усмешкой: «В кочевом обществе трудно сложиться институционализированной драме».
Никто не зафиксировал, каким был первый спектакль, увиденный монголами — наверное, какое-то уличное представление в каком-нибудь городишке, у которого хватило ума сдаться, когда в 1211 году Чингис впервые вторгся в северный Китай. Я представляю себе эту сцену как нечто подобное виденному мной в 2002 году в Гуюани (провинция Ганьсу), одном из самых бедных районов Китая, когда туда заехал гастролирующий театр: толпа оборванцев в двести-триста человек добрый час сидит на земле на главной площади до наступления сумерек и начала представления, сцена закрыта занавесом, за которым актеры наносят последние мазки крикливо-броского грима. Перенесемся на 800 лет назад — и увидим на заднем плане контингент монгольских воинов, все еще в седлах. Они много месяцев провели в походе, и им неимоверно хочется немного отдохнуть душой, отвлечься от военных будней. Монгольские офицеры в трофейных пластинчатых доспехах и кожаных шлемах спешиваются и подходят поближе, угрюмые, но любопытные. Дрожащие от страха горожане услужливо проводят их в первый ряд; там они и ждут в озадаченном молчании, пока не становится темно. С шорохом ткани открывается занавес, и огни рампы открывают взорам человека свирепого вида. Мао, а зовут его именно так, говорит, обращаясь прямо к зрителям:
— Я, Мао Ень-шоу, разъезжаю по всей стране с императорским приказом отыскать для дворца прекрасных дев…
После пары минут речей в том же духе на сцену выходит девушка по имени Чжао-цзюнь, невероятно, недосягаемо, волшебно прекрасная в шелках и идеальном гриме. Закованный в броню передний ряд дружно ахает.
Девушка говорит:
— Я Ван Циань, прозываемая также Чжао-цзюнь, из деревни Цзикуй в Чжэнду. Мой отец, старейшина Ван, всю жизнь трудился на земле. Еще до моего рождения… — дальше она объясняет обстоятельства своей жизни: дочь бедной семьи, в 18 лет она была избрана в императорские наложницы, но кого-то обидела, и ее спрятали подальше от глаз. Императора она так и не увидела, и ей грустно. — Теперь ночью в одиночестве я попробую сыграть песню, чтобы убить время.
Она играет на лютне — и тут входит император…[69]
Возможно, до монголов с трудом доходят все ссылки на разные тонкости, но их переводчик старается изо всех сил; они поражены красотой девушки, очарованы ее пением, ненавидят злодея, все прекрасно знают об императоре, своем враге, и захвачены рассказанной историей, которая, как они скоро узнают, весьма популярна в Китае. (И до сих пор пользуется популярностью: самый лучший отель в Хух-Хото, столице Внутренней Монголии, назван в честь ее героини). Все знают, как маленькую симпатичную Чжао-