Месяц — и ни слова. Месяц — и ни солнца, ни луны, ни звезд, ни зари. Никогда здесь не бывает свежего, живительного дуновения утреннего ветерка, ни радостной игры лучей полуденного солнца, ни желанных вечерних теней — абсолютно ничего, чтобы отличить один знойный, удушливый час от другого. Одна только тяжелая монотонность сна, труда, еды и снова сна — ничего, кроме разрывающей сердце тоски по прохладному голубому небу далекой Земли.
Обычай требовал, чтобы новички ставили угощение старожилам. Уингейт заказал для надсмотрщика водки, называемой
Но вскоре Уингейт понял, что рира, слабый алкогольный напиток, — это не порок, не роскошь, а необходимость. Для жизни человека на Венере она была так же нужна, как и ультрафиолетовые лучи, применяемые во всех осветительных системах колонии. Рира вызывала не опьянение, а душевную легкость, освобождение от тревог, и без этого напитка он не мог уснуть. Три ночи самобичевания и мучений, три дня он чувствовал себя изнуренным и ни на что не способным, ловя на себе суровый взгляд надсмотрщика, — и на четвертый день он вместе с другими заказал себе бутылку, с тупой болью сознавая, что цена этой бутылки еще раз наполовину сокращает его микроскопическое продвижение к свободе.
Уингейт не был допущен к работе на радиостанции: у Ван-Хайзена уже был радист. Хотя Уингейт и значился в списках как помощник радиста, его отправили на болото. Перечитывая свой контракт, он обнаружил пункт, предоставляющий его хозяину право так поступить.
Он отправился на болото. Вскоре он научился обольщением и запугиванием заставлять хрупкий туземный народец, существа-амфибии, собирать урожай луковиц подводных растений — венерианского гиацинта, болотных корнеплодов Венеры. Научился подкупом приобретать сотрудничество их матриархов, обещая им премии в виде “тигарек”. Это был термин, обозначавший не только сигареты, но и вообще табак — единицу обмена в торговых сделках с туземцами.
Он работал также в сарае, где очищали луковицы, и научился, хотя медленно и неловко, срезать верхнюю пористую кожуру с ядра луковицы размером в горошину. Только это ядро имело коммерческую ценность, и его следовало вынимать в целости, не повредив и не порезав. Руки Уингейта огрубели от сока, запах вызывал у него кашель и жег глаза, но это было приятнее, чем работать на топях, так как здесь он находился среди женщин. Женщины работали быстрее, чем мужчины, и их маленькие пальцы более умело очищали нежные ядра. Мужчины привлекались к этой работе только при обильном урожае, когда требовались дополнительные рабочие руки.
Уингейт научился своему новому ремеслу у работавшей в сарае старой женщины, по-матерински ласковой, которую другие женщины звали Хэйзл. Работая, она ни на минуту не умолкала, а ее искривленные пальцы спокойно, без всякого напряжения делали свое дело. Уингейт закрывал глаза и представлял себе, что он вернулся на Землю, что он снова мальчик и слоняется на кухне у бабушки, в то время как она шелушит горох и что-то непрерывно рассказывает.
— Не выматывайся, парень, — сказала ему Хэйзл, — делай свое дело, и пусть дьяволу будет стыдно, грядет великий день!
— Какой великий день, Хэйзл?
— День, когда ангелы господни поднимутся и поразят силы зла. День, когда князь тьмы будет сброшен в преисподнюю и пророк приимет власть над детьми неба. Так что ты не тревожься; не важно, где ты будешь, когда придет Великий день, — важно только, чтобы на тебя снизошла благодать.
— А ты уверена, Хэйзл, что мы доживем до этого дня?
Она оглянулась вокруг, затем с таинственным видом прошептала:
— Этот день почти уже наступил. Уже теперь пророк шествует по стране, собирая свои силы. Со светлой фермерской земли долины Миссисипи придет человек, известный в этом мире, — она зашептала еще тише, — под именем Нехемия Скэддер!
Уингейт надеялся, что ему удалось скрыть, как он поражен и как все это его рассмешило. Он вспомнил это имя. Какой-то пустозвон евангелист из лесной глуши, там, на Земле, — мелкое ничтожество, мишень для веселых шуток местных газетчиков!
К их скамье подошел надсмотрщик.
— Работайте, работайте, вы! Здорово отстаете!
Уингейт поспешил повиноваться, но Хэйзл пришла ему на помощь:
— Оставь его, Джо Томпсон. Требуется время, чтобы научиться этому делу.
— Ладно, мать, — ответил надсмотрщик с усмешкой, — ты заставляй его трудиться, слышишь!
— Хорошо, ты лучше позаботься о других. Эта скамья выполнит свою норму.
Уингейта лишили двухдневного заработка за порчу ядер. Хэйзл отдала ему тогда процент с общего заработка. Надсмотрщик это знал, но все ее любили, даже надсмотрщики, а они, как известно, никого не любят, даже самих себя.
Уингейт стоял возле ворот огороженного участка, где находился барак для холостяков. Оставалось пятнадцать минут до вечерней переклички; он вышел: его влекло подсознательное стремление отделаться от боязни пространства — от болезни, владевшей им все время пребывания на Венере. Но ничто не помогало. Здесь некуда было выходить на “открытый воздух” — заросли заполняли всю расчищенную территорию; покрытое облаками свинцовое небо низко нависало над головой, и влажный зной давил обнаженную грудь. Все же здесь было лучше, чем в бараке, хоть там имелись влагопоглощающие установки.
Он еще не получил своей вечерней порции риры и поэтому был угнетен и расстроен. Однако сохранившееся еще у него чувство собственного достоинства позволяло ему хоть на несколько минут предаваться своим мыслям, прежде чем уступить веселящему наркотику. “Я погиб, — подумал он. — Еще через пару месяцев я буду пользоваться каждым случаем, чтобы попасть в Венеробург. Или еще хуже: сделаю заявку на жилье для семейного и обреку себя и своих малышей на вечное прозябание”.
Когда Уингейт прибыл сюда, женщины-работницы со своим однообразным тупым умом и банальными лицами казались ему совершенно непривлекательными. Теперь он с ужасом обнаружил, что не был больше столь разборчив. Он даже начал лопотать, как другие, бессознательно подражая туземцам-амфибиям.
Он уже раньше заметил, что иммигрантов можно разделить примерно на две категории: одни — это дети природы, другие — надломленные. К первым относятся люди без воображения и умственно малоразвитые. Вероятно, они и там, на Земле, не знали ничего лучшего; жизнь в колониях казалась им не рабством, а свободой от ответственности: обеспеченное существование и возможность время от времени покутить. Другие — это изгои, те, кто некогда чем-то были, но из-за свойств своего характера или вследствие несчастного случая лишились места в обществе. Возможно, они услышали от судьи: “Исполнение приговора будет приостановлено, если поедете в колонии”.
Охваченный внезапной паникой, Уингейт понял, что теперь его собственное положение определяется почти так же и он становится одним из надломленных. Его жизнь на Земле рисовалась ему как в тумане; вот уже три дня он не мог заставить себя написать еще одно письмо Джонсу; он провел всю последнюю смену в размышлениях о том, не взять ли ему несколько дней отпуска для поездки в Венеробург. “Сознайся, мой милый, сознайся, — сказал он себе, — ты уже скользишь вниз, твой ум ищет успокоения в рабской психологии. Освобождение из своего бедственного положения ты полностью свалил на Джонса, но откуда ты знаешь, что он может тебе помочь? А вдруг его нет уже в живых?” Из глубин своей памяти он выловил фразу, которую когда-то вычитал у одного философа: “Раба никто не освободит, кроме него самого”. Ладно, ладно, возьми себя в руки, старина. Держись крепко. Больше ни капли риры! Хотя нет, это непрактично: человек не может не спать. Очень хорошо, — тогда никакой риры до выключения света в бараке: сохрани ясный ум и по вечерам думай над планом освобождения. Держи ухо востро, узнавай все что можешь, находи друзей и жди, когда подвернется случай.
Сквозь мрак он увидел приближающуюся к воротам человеческую фигуру. Это была женщина. Одна из эмигранток? Нет. Это была Аннек Ван-Хайзен, дочь патрона. Аннек была крепкая, рослая, белокурая девушка с печальными глазами. Он много раз видел, как она разглядывала рабочих, возвращающихся в