будто пробудился от тяжелого сна, в котором пребывал в последнее время, ища материальное благополучие. Лев Николаевич «проснулся» и понял, что он «маленький и ничтожный» из?за того, что женился. Он уже не думал, как прежде, что жена — его счастье. В своем дневнике Толстой писал, что не может не любить жену, но это потому, что знал, что она будет это читать. В противном случае, писал бы иначе. Что это? Коварство? Вряд ли! Ведь брак для него — это некий треугольник, сформированный тремя фигурами: он, Соня и Луна. Именно Луна поднимала его кверху, отрывая от Сони и властвуя над ним целиком. И все это происходило на девятом месяце Сониной беременности!
Жена же жаждала совсем иного — полного подчинения себе мужа, не позволяя, например, ему задерживаться по хозяйству даже на два часа. Когда это происходило, ругалась, называла его «дурным человеком», очень злым по отношению к ней и к своему будущему ребенку. По мере приближения родов Соня становилась все более импульсивной, упрекала мужа в том, что у нее до сих пор «нет экипажа», чтобы кататься, и что он мало обращает на нее внимания и совсем не заботится о ней. Бывали минуты, когда она уже совсем не хотела ребенка, мечтала о том, чтобы случился выкидыш. Не случился. Ее постоянно мучили приступы рвоты. 28 июня 1863 года через «девять месяцев и шесть дней» Соня родила сына Сергея.
Роды начались из?за падения на лестнице. Кажется, не случайно. У Сони в это время голова шла кругом оттого, что не было няни, оттого, что не оказалось готовым детское приданое. Перед самым началом родов муж отправился в Тулу за акушеркой. Он очень нервничал. Его раздражали всякие разговоры, казавшиеся в это время такими ненужными. Вернувшись домой, Лёвочка увидел Соню, «серьезную, честную и трогательную». В этот миг она была «сильно хороша» своей строгостью и торжественностью. Все это муж записал в Материнском дневнике, который стал вести с момента родов жены.
Торжественность родов быстро сменилась прозой жизни. Младенца, похожего на «твердую куколку», наскоро запеленали в ночную отцовскую рубашку, которая оказалась под рукой. Соня не могла не заметить, что отец не захотел взять ребенка на руки, что отнесся к нему с «робким недоумением». Она довольно рано поняла всю сложность своего материнства. Почти сразу заболела, у нее была обнаружена грудница. Врачи настрого запретили кормить ребенка грудью. Муж с открытой неприязнью воспринял это решение докторов. У него было категорически негативное отношение к появлению в доме кормилицы. А потом, как подметила Соня, к самой детской, с няней, кормилицей и женой.
Глава VI. «Фарфоровая кукла»
Казалось бы, всё теперь позади: и страшные предродовые боли и ее падение, и страхи, что выкинет ребенка, и мольбы целыми днями, чтобы он родился живым и невредимым, и злость на Лёвочку за его непонимание, и ссоры из?за ее молодой тяги к развлечениям, и ревность к мужу, похожая на врожденную болезнь, и ностальгия по родительскому дому, и тоска по мама, и неприятные, не раз повторявшиеся тяжелые сны, в которых она в бешенстве рвет на мелкие клочки ребенка Аксиньи Базыкиной, и боязнь, что ее из?за этого сошлют в Сибирь. В общем, ей целиком хотелось овладеть мужем, «влезть в его душу» и властвовать над ним безраздельно. Ведь только она могла дать ему очень много счастья.
На самом деле, все только начиналось. То, что было и прошло, оказалось всего лишь преддверием их совместной супружеской жизни, в которой она должна была быть не только любимой заботливой женой, хозяйкой дома и усадьбы, но прежде всего матерью, кормилицей родившегося ребенка, секретарем мужа — писателя. Серьезной проверкой Сониной материнской состоятельности стала грудница, из?за которой она не могла кормить грудью ребенка. Лёвочка считал присутствие кормилицы в доме «уродством». Не замедлило появиться выражение характерной брюзгливости на его лице, когда он подходил к детской, где находились кормилица с няней. Он забросил Материнский дневник, ставший для него истинным мучением. На его глазах не по дням, а по часам разрушался идеальный образ жены — матери. Все теперь казалось таким типичным, предсказуемым и легко узнаваемым. В своей нынешней Соне он рассмотрел свою капризную тетку Пелагею Ильиничну и узнал свою сестру Машу, когда она бывала в состоянии ворчливой озлобленности, то беспрестанно звонила в колокольчик. Он был поражен, напуган, потрясен Сониным «спокойным эгоизмом». Он вдруг понял, что она его никогда не любила на самом деле, а он занимался самообманом. В этом его еще больше убедил ее дневник, прочитанный им и обдавший «злобой», вырывавшейся «из?под слов нежности». В этот миг он так жалел свою «поэзию любви, мысли и деятельности народной», которую променял на «поэзию семейного очага, эгоизма ко всему», ничего не стоившего. Что получил он взамен? Ничего! Если не считать детских присыпок, варенья, ворчанья, порывов нежности с поцелуями. Ему стало страшно от такой семейной жизни «без любви» и «без тихого и гордого счастья». В этот период Толстой похудел, почти ничего не ел и не спал. Смог урезонить Лёвочку лишь отец Сони, Андрей Евстафьевич, объяснивший незадачливому зятю, как опытный врач, с точки зрения медицины, что такое грудница и насколько сильны ее последствия не только для самой кормящей матери, но и для ее ребенка.
У Сони был свой взгляд на эту проблему. За прожитое с Лёвочкой время она многое успела понять в нем. «Физическая сторона любви» «у него играла большую роль». А для нее, как она думала, это было «ужасным: никаким, напротив». Не поэтому ли она становилась для мужа «фарфоровой куклой»? Кажется, об этом он писал сестре Тане, увидевшей в этом остроумнейшую шутку. Соня же находила в этой «шутке» совсем иные смыслы, отнюдь не безобидные. Она еще раз пробежала мысленным взором строки его письма — метафоры: «23 марта. Я[сная]. Вот она начала писать и вдруг перестала, потому что не может. И знаешь ли отчего, милая Таня. С ней случилось странное, а со мной еще более странное приключение. — Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (ещё как громко) и т. д.; главное же, владела всеми своими членами, которые, как то — руки и ноги, могли принимать личные положения; одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! я знаю, что ты всегда ее любила (теперь неизвестно уже, какое она возбудит в тебе чувство), — я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе все, как было.
В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетенькой (она все была, как всегда, и обещала прийти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из?за ширм и подходит к постели, открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятна на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: да, я фарфоровая. У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на ее ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика с земли и раскачивалась только чуть — чуть совсем с землей, чтобы упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол, стал трогать ее, — вся гладкая, приятная и холодная фарфоровая, я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрбаха и из которой делают соусники. Все сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку —