последней статьи «Апокалипсиса») о необходимости «социальной связности»: «Помни: жизнь есть
И еще один, самый главный завет Розанова: «Интимное, интимное берегите: всех сокровищ мира дороже интимность вашей души! — то, чего о душе вашей никто не узнает!» И это уже разговор Василия Васильевича с самим собой: «Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни» (426).
«Хождение по мукам» последней книги Розанова, подвергшейся запрещению на целых 70 лет, началось еще в августе 1918 года, когда за статью «Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов?» был конфискован № 6–7, представляющий ныне библиографическую редкость, впрочем, как и все издание-«Апокалипсиса». В то время о евреях «не полагалось» говорить ни хорошо, ни плохо: существовали только «мы» (большевики) и «они» (белые).
Зинаида Гиппиус писала в апреле 1918 года в статье «Люди и нелюди» в одной из петроградских газет: «В высшей степени талантливый, он <Розанов> сам смело и открыто заявил о своей „безответственности“, о своей нечеловечности. Ал. Блок чувствует с ним родственную связь, он даже везде кстати и некстати упоминает о нем. И как удивила меня праздность нападок на Розанова, обличений Розанова, стараний причислить его к той или другой части человеческого общества! Следовало попросту выключить его из области человеческого…» Действительно, Блок проявлял тогда большой интерес к Розанову, а после его смерти просил его дочь выслать ему отсутствовавшие у него номера «Апокалипсиса нашего времени»[771].
Александр Бенуа в своих воспоминаниях говорит о розановском «Апокалипсисе»: «Кто в те гнуснейшие времена был еще способен заниматься не одними материальными и пищевыми вопросами и не был окончательно деморализован ужасами революционного опыта — ждали с нетерпением очередного выпуска этой хроники дней и размышлений… Правда, в этих эскизах не было ничего такого, что в глазах советского фанатизма могло сойти за „крамольную пропаганду“, однако самый факт столь независимого философствования, вне всякой предписанной русским людям доктрины, а также факт полного индифферентизма к достижениям реформаторов, не могли вызывать в верхах иного отношения, нежели самого обостренного подозрения»[772]. Эти строки были изъяты из первого издания «Моих воспоминаний» А. Бенуа, выпущенного у нас в 1980 году.
Все, что писал Розанов в 1918 году: «Апокалипсис», письма друзьям, статьи для «Книжного угла» В. Ховина — все это писалось на «безумном уголке» стола, как говорил он Голлербаху, летописцу его жизни.
В письме же А. А. Измайлову, с которым его связывала старая дружба, он жаловался: «А от меня, кроме одного Флоренского и С. Н. Дурылина, отвернулись, т. е. перестали вовсе здороваться, все „маленькие славянофилы“ из-за „Апокалипсиса“»[773] .
Начало революции, Февраль, представлялись русской демократии зарницей. 3. Гиппиус в воспоминаниях о Розанове писала: «Как вспыхнувшая заря — радость революции. И сейчас же тьма, грохот и кровь, и — последнее молчание. Тогда время остановилось. И мы стали „мертвыми костями, на которые идет снег“» (297). Наступил восемнадцатый год. И хотя Гиппиус использовала образ из «Опавших листьев», Розанов никогда бы не сказал так.
Нет, для Розанова революция была не ожидаемой зарницей, а Апокалипсисом, грандиозным обновлением мира в его гибели, «недвижимыми костями, на которые идет снег». Вот, очевидно, отчего он и не думал уезжать из советской России, а ходил по Москве в поисках «Ленина или Троцкого», чтобы «поговорить».
«Апокалипсис нашего времени» не принес Василию Васильевичу ни душевного успокоения, ни довольства жизненного, ни понимания друзей. Издание началось почти трагически: было подготовлено первоначальное объявление, что с 1 ноября 1917 года В. В. Розанов будет выпускать в двухнедельные сроки сборники под общим заглавием «Троицкие березки» (предполагаемое название «Апокалипсиса»), И тогда Василий Васильевич едва не попал под поезд… [774]
С. Н. Булгаков предостерегал его, что в выпусках «Апокалипсиса» он «искушаем социализмом»[775], ибо снова приступает к Христу, Кого роковым образом не любит, с вопросами того, кто Его искушал в пустыне. И этому не внял Василий Васильевич, продолжая дело до тех пор, пока в начале октября 1918 года в Курске от «испанки», как тогда называли грипп, переходящий в воспаление легких, умер его единственный сын Василий. Отец винил себя, что отпустил его легко одетым и почти без денег на Украину, куда он ехал через Курск.
Это был огромный удар, от которого он уже не оправился. По свидетельствам родных, Василий Васильевич страшно изменился. А тут еще потеря самых любимых трех золотых греческих монет, с которыми он никогда не расставался, вечно любуясь на них. Лишился он их, когда ездил в Москву и по дороге заснул: то ли у него их вытащили из кармана, то ли он их потерял. Последняя дорогая память о петербургской жизни.
17 ноября Василий Васильевич с дочерьми Таней и Надей ходил на панихиду в 40-й день смерти сына. А вскоре новое несчастье.
Любимейшим времяпрепровождением и «единственным радикальным отдыхом, равно как и прибежищем во всех горестях»[776] была для Василия Васильевича баня. Врачи запрещали ему париться в бане, но он врачей вообще не слушался: запрещали ему курить, а он все курил; помогал детям качать воду в колодце, хотя делать этого ему было нельзя.
24 ноября стоял зимний холодный день. В такие дни он всегда стремился в баню, а на обратном пути с ним случился удар: у него закружилась голова, и он упал в снег, в канаву, уже недалеко от дома. Было морозно, он стал замерзать. Случайный прохожий увидел лежащего старика и сказал другому прохожему, к счастью, оказавшемуся доктором. Они подняли Василия Васильевича, посадили на извозчика и привезли домой.
С тех пор он уже не вставал с постели. Левая часть тела у него отнялась, язык едва повиновался. Он лежал в спальне, укутанный одеялами и поверх еще своей меховой шубой, потому что сильно все время мерз. Говорить почти не мог, лежал тихо, иногда курил.
Его часто навещал Флоренский, дружба с которым особенно окрепла в последний год. Варвара Дмитриевна присутствовала неотлучно. Он ужасно мерз, все повторяя: «Холодно, холодно, холодно». «Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии „холода“ — организму человеческому, как организму „теплокровному“. Он
Чувствуя приближение смерти, Розанов диктует несколько писем. 7 января 1919 года в «Письме друзьям» он перечисляет друзей от «благородного Саши Бенуа и прекрасного Пешкова, любимого Ремизова» до Флоренского, которого благодарит «за изящество, мужество и поученье». Мережковскому и Зинаиде Гиппиус написал еще раньше: «Лихоимка судьба свалила Розанова у порога. Спасибо, дорогие, милые, за любовь, за привязанность, состраданье. Были бы вечными друзьями — но уже, кажется, поздно. Обнимаю вас всех и крепко целую вместе с Россией дорогой, милой» [777].
20 января прощание с Россией в письме к Н. Е. Макаренко, одному из близких друзей: «Боже, куда девалась наша Россия? Помните Ломоносова, которого гравюры я храню до сих пор, Тредьяковского, даже Сумарокова? Ну, прощай, былая Русь, не забывай себя. Помни о себе».
Вместе с тем в этом прощальном письме, подписанном как бы по-старорусски «Васька дурак Розанов», страстное желание работать, завершить «Из восточных мотивов», «Мимолетное»: «Хочется очень работать. Хочется очень кончить Египет и жадная жажда докончить, а докончить вряд ли смогу. А работа действительны изумительная. Там есть масса положительных открытий, культ Солнца почти окончен. Еще хотел бы писать, мои драгоценные, писать больше всего о Египте, об Солнце, много