ни потом не написал ни одной строчки, т. е. это было чистое вдохновение, „дыхание“ истории».
Сказано красиво и выразительно. Однако Н. Михайловский не преминул напомнить увлекшемуся автору, что кроме «Марсельезы» Руже де Лиль написал несколько сборников песен, сочинял романсы и оперные либретто. Как историк литературы Михайловский бесспорно прав, но ведь Розанов — художник, и в своем ответе Михайловскому он писал: «К моей теме о браке, семье, поле какое имеет отношение Руже де Лиль и Марсельеза… Да когда я буду издавать второе издание трудов своих, я просто не поправлю этих фактов и „ложных сведений Розанова“, — до такой степени они побочны и не нужны для предмета моих суждений. Таким образом, Михайловский, несмотря на претензии в философствовании, совершенно не понимает, что такое ход мышления»[13].
То был особый художественный прием: оторваться от реальности и воспарить к вневременному, сместить представления («не написал ни одной строчки»), попытаться проникнуть в сущность, игнорируя факты повседневной или исторической обыденности.
Только принимая во внимание подобное «своеобразие» антиномического мышления В. В. Розанова, его экзистенциалистский протеизм, который был совершенно неприемлем для многих современников, можно приступить к чтению и осмыслению его книг и статей.
Розанов создал свою историю русской литературы от Ломоносова до Горького. Его оценки многое высвечивают в развитии русской мысли и литературы. Читая его статьи и книги, невольно проецируешь их на литературно-идеологический климат последующих десятилетий. Писатель участвует в нашем нынешнем пересмотре культурного наследия, поворачивается к нам своими наиболее привлекательными сторонами — поисковым, плюралистическим подходом к прошлому русской литературы, умением взглянуть на явления культуры с нетрадиционной точки зрения.
Словесное мастерство Розанова было изумительно — подлинная «магия слова», как сказал Н. Бердяев. «Словечко» как залезет под череп читателя — «никакими стальными щипцами этого словечка оттуда не вытащить», — писал Розанов о Гоголе. Вот таково же и «словечко» самого Василия Васильевича. «Забвенному Розанову не быть»[14], — писал вскоре после его смерти близко знавший его пушкинист Н. О. Лернер.
Своим мелким неразборчивым почерком наносил Василий Васильевич Розанов на случайные листочки бумаги не только «тексты сочинений», но и разрозненные, как бы «бросовые» мысли. Мысли обо всем виденном и слышанном и мыслимом и «немыслимом». Едва ли кто из наших писателей оставил такой богатый материал для раскрытия собственного внутреннего мира, каждодневных переживаний и настроений, когда «с каждой новой зорькой» рождались новые, подчас совсем иные, противоположные мысли.
В. В. Розанов — один из немногих великих русских писателей, чье творчество до сих пор не рассматривалось в литературно-историческом контексте эпохи. Да и сами очерки его — определяющий жанр писателя — в большинстве своем остаются рассыпанными в газетах, журналах и сборниках 1890– 1910-х годов.
Дочь писателя Татьяна сумела уберечь архив отца в долгие годы гонений и незадолго до смерти передала его в ЦГАЛИ, Литературный музей и Отдел рукописей бывшей Библиотеки им. В. И. Ленина (РГБ).
Желая приобщить читателя к неповторимому розановскому языку и стилю, мы приводим пространные цитаты из его очерков (особенно газетных). Ну а пересказывать Василия Васильевича — занятие бесполезное. Еще Зинаида Гиппиус сказала, что все равно «равных по точности слов не найдешь».
Розанов остается не только не прочитанным еще писателем, но до конца не понятым, загадочным. В книге «Мимолетное» (1915), средоточии его мыслей о жизни и литературе, в которых Гоголь выступает как символ неразгаданности русского духа, он замечает: «О Розанове» будут столько же писать, как «о Гоголе», и собственно Розанов такая же «загадка», как «Гоголь».
Думается, что истинное лицо мыслителя и классика русской литературы В. В. Розанова не нуждается ныне в каких-либо хвалебных определениях. Его просто надо читать непредвзято, с чистым сердцем, отзывающимся на человеческую боль и радость, способным на сострадание и понимание горькой судьбы нашего народа в эпоху смут и нравственного затмения, ниспосланного России в XX столетии.
ЖИТИЕ ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА, РАССКАЗАННОЕ ИМ САМИМ И ДОПОЛНЕННОЕ ЕГО РОДНЫМИ И БЛИЗКИМИ
Мне хотелось бы, чтобы меня некоторые помнили, но отнюдь не хвалили; и только при условии, чтобы помнили вместе с моими близкими. Без памяти о них, о их доброте, о чести — я не хочу, чтобы и меня помнили.
Январь 1919 года. Умирал Василий Васильевич долго и тяжело. В большом нетопленом деревянном доме священника Беляева в Красюковке, что вблизи Свято-Троице-Сергиевой лавры, куда писатель с семьей переехал из Петрограда к сентябрю 1917 года, стоял нестерпимый холод. Один из близких друзей вспоминал: чтобы согреть как-нибудь, его накрыли всеми шалями и шубами, какие только нашлись, а на голову надели какой-то нелепый розовый капор, из тех, в которых прежде ездили дамы в театр. Так он и лежал под грудой тряпья, худой, маленький, бесконечно жалкий и трогательный в этом комическом розовом капоре — остатке его прежнего «дома». Он не жаловался, ничего не просил, только иногда говорил, точно с самим собой, «по-розановски»:
— Сметанки хочется… каждому человеку в жизни хочется сметанки.
Умирал в сознании, спокойно. Весь последний, 1918 год в письмах к своему другу Эриху Голлербаху — самых раздирающих по отчаянию за Россию, которую «нужно строить сначала», — постоянно возникала тема голода: «Семья наша голодна (12-й день — ни хлеба, ни муки). Хоть бы кашки немного». Или в другом письме: «ТВОРОГ и со
Иногда, правда, перепадали и сытые дни. 29 августа 1918 года он писал из Сергиева Посада: «Сегодня сыт: а знаете, милого творожку я съел чуть-чуть, — не более раз 4-х за зиму. Хотя покупал, но — детям и жене. Они так жадно накидывались и поспешно съедали, что жаль было спросить: „Дайте и
Теперь только о еде и думаю. Припоминаю, как ночью, кончая занятия „в счастливые дни Нов<ого> Вр<емени>“, откидывал салфетку, и отрезывал у-зень-кую серединку пирога с капустою, и, не удержась, через ?, 1 час — еще и еще. Ах, как вкусно было. То же если с говядиной пирог холодный ночью — я достану „из форточки“ молока и, налив ?, ? стакана, отрежу еще пирожка и — СКУШАЮ.
Господи, как сладко даже вспомнить. Увы, теперь „сладко“ только воспоминания, и пуста еда».
В комнату, где он умирал, входили и выходили люди. Неотступно сидела дочь. Когда священник Павел Флоренский, который, по словам Розанова, на 62-м году его, Розанова, жизни, пришел ему «на помощь в идеях», предложил исповедоваться, то Василий Васильевич отвечал: «Нет… Где же вам меня исповедовать… Вы подойдете ко мне со снисхождением и с „психологией“ как к „Розанову“… а этого нельзя. Приведите ко мне простого батюшку, приведите „попика“ самого серенького, даже самого плохенького, который и не слыхал о Розанове, а будет исповедовать
Затем продиктовал младшей дочери Надежде свое обращение к литераторам России, завещая хранить тепло души и жизни человеческой. В этом розановском Завете писателям говорилось: «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится и что они должны больше и больше стараться как-нибудь предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой. Что ничего нет хуже разделения и злобы и чтобы они все друг другу забыли и перестали бы ссориться. Все это чепуха. Все литературные ссоры просто чепуха и злое наваждение»[16]