вестнике». С января 1893 года начали печататься розановские «Сумерки просвещения», направленные против рутины гимназического обучения. Конечно, такую книгу, как «Сумерки просвещения», только и можно было написать в городе Белый.

Если в Ельце Розанов создал «Легенду о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского», то теперь «вольнодумный учитель» взялся за критику всей системы образования в школах, что восстановило против него Московский учебный округ. А тут его брату предложили перейти из Белого в Вязьму (где в 1894 году он умер от Брайтовой болезни), и в этом Василий Васильевич не мог не почувствовать враждебную руку именно в отношении себя: «вот за тебя просили в Петербурге», да еще «ты и пишешь — выскочка». И он не мог скрыть перед братом своего ужаса — остаться с Косой улицей, свиньями и коровами по проулкам и волками вокруг.

Между тем печатавшиеся «Сумерки просвещения» раздражали министра просвещения И. Д. Делянова, и к владельцу «Русского вестника» Ф. Н. Бергу, которого поддерживал возглавлявший Государственный контроль славянофил Т. И. Филиппов, был откомандирован Н. А. Любимов, когда-то соредактор М. Н. Каткова по «Русскому вестнику», а теперь член Совета министра просвещения.

Когда Розанов уже перевелся в Петербург, Берг при личной встрече рассказал о посещении Любимова и его амбициях: «Он был здесь, требовал прекращения печатания статьи, говоря, что это разрушает все катковские традиции, и даже позволил себе кричать и топать ногой. Но статья мне нравится, и я отказал ему».

Василию Васильевичу были памятны «катковские традиции» еще со времен университета, когда не существовало в России грамотного человека, который при имени «Катков» выразил бы на лице недоумение, незнание. И Розанов записывает в «Мимолетном» свое университетское впечатление:

«Профессору, чуть ли не Троицкому, пришлось упомянуть имя „Катков“… „Например, тот-то, тот-то, Катков и еще другие“. Мы студенты все вздрогнули. И я подумал: „Его никто не видал“.

Он был мифом, „богом“ и горою уже в свое время. Он был современником нам и „его никто никогда не видел“. Это-то и сообщало ему таинственность, что он наполнял собою улицы, говоры, газеты, журналы; и не было человека, который бы сказал: „Шел туда-то и встретил Каткова“, „был на вокзале — и увидел, как прошел к вагону Катков“. „Прошел к вагону“ слишком по-человечески: а Катков был „не человек“. Гора. Огромная. Гремит. Все слышат. Лица никто не видел». И Василий Васильевич добавляет: «Но никто не рыдает. Не плачет. Не вспоминает. Горько. Горько и страшно»[205] .

Годы спустя Розанов вспоминал «катковские времена» (и как эти мысли перекликаются с нашими днями): «Конечно, все управленье России было застойное, пассивное. Полагая себя „наверху положения“ после войны 12-го года и „спасения Европы“, державой первенствующей, Россия застыла в этом первенствующем положении, не задумываясь о том, что ведь „колесо катится“. И незаметно, и неуловимо скатилось книзу. При „первенствующем положении“ что же делать, как не сохранять его: и вот сам Николай 1-й и „все вокруг“ приноровились к этому сохранению и образовалось правительство застоя и политика застоя». Розанов зрел чрез столетье.

И вот Василий Васильевич рассказывает историю о том, как он в университете потерял паспорт. Сказал об этом инспектору студентов, и тот сказал: «Подайте прошение в Управу благочиния» (существовала в Москве по 1881 год). Какое «прошение»? Как его писать? И Василий Васильевич пошел хоть посмотреть на эту Управу благочиния, располагавшуюся у Иверских ворот.

Там как из-под локтя кто-то его спрашивает: «Вам не прошение ли?» Василий Васильевич оглядывается: перед ним пропойца, весь в дырах.

«— Да. Прошение.

— Так идемте. Рупь. Есть?

— Есть».

И он потащил Розанова через какой-то проходной двор. Пропойца спросил четвертак «вперед», взял полуштоф водки и одной рукой пил, а другой писал. Чернильница была с мухами, бумага полусерая.

Получив бумагу, Василий Васильевич отправился в Управу благочиния. Колоссальная прихожая, она же приемная. В ней много чиновников, дам, еще кого-то. Шум. Говор. Час прошел. Как вдруг входит сторож и произносит:

— Встаньте. Встаньте все.

Все встали, и мимо всех вставших прошел, как показалось Василию Васильевичу, фельдфебель: в военной форме, лет пятидесяти, но не только не генерал, но, очевидно, ниже офицера. Совершенно простое, грубое, серое лицо, явно без всякого образования, то есть «чуть-чуть грамотность»: уездное училище, приходское училище, но не гимназия. Да и уездное-то училище — лет 35 тому назад.

Прошел он, высоко неся голову, как какой-нибудь фельдмаршал, и ни на кого не обращая даже малейшего внимания, хотя он видел, что все перед ним встали. За ним в страхе бежали 3–4 сторожа или вообще «мелочь»: писаря, секретари.

Как прошел, все сели. Потом стали вызывать по очереди. Когда очередь дошла до Василия Васильевича, то и он «потащился». В огромном зале за какой-то конторкой, на возвышении в четверть аршина, стоял «он». В военном сюртуке и с какими-то нашивками на обшлагах.

— Студент историко-филологического факультета 3-го курса…

Молчит.

— Потерял паспорт…

— Прошение?

Василий Васильевич подал. В руках «фельдфебеля» был огромный, почти аршинный, и очень толстый карандаш. Он ткнул «красным» в бумагу и положил ее на кипу таких же. Все было кончено. Василий Васильевич вышел, выслушав: «В среду».

И вот пришла среда, но за это время произошло «1-ое марта» — убийство Александра II. И вот в среду так же все «встали» при проходе «его», и он прошел так же, никого не замечая.

Так же ли? «Во мне дрожало сердце. О, как оно трепетало, и „пытало“ современное и будущее. Смысл 1-го марта я понимал (гимназист-нигилистишко). Но я был созерцатель.

До „политики“ мне было „все равно“, но я пытал (мысленно) сердце человеческое и ту неизмеримую „отважность“, которая откуда-то взялась и выросла сравнительно с этой здесь разлитой робостью перед повытчиком.

— Есть же, которые никто ничего не боятся.

— А мы так зависим от этого повытчика, сущность которого только в том, что он держит огромный красный карандаш»[206].

Условия жизни в ту эпоху России получили отражение в «Сумерках просвещения», за что Розанова могли тогда как угодно наказать и если ничего не сделали, то лишь потому, что «теперешнее положение» — учительство около свиней и волков — представляло собой то естественное наказание, больше которого тогда нельзя было придумать.

Пять лет в Брянске, четыре года в Ельце и снова целых два года в Белом: «Отчего вы сходили тогда не с червей: взяли бы ремиз». — «Так пришли бубны, король и дама?» — «А слышали, та замужняя сошлась с почтмейстером». — «А та барышня уже стара». — «Будет ревизия?» — «Нет, ревизии не будет»[207].

Глушь, однако, была не только в провинции, в Брянске или Белом, но и в Москве тех лет, когда Розанов учился в университете. В одном из писем Страхову (31 марта 1888 года) он рассказывал: «Во времена Декарта вывешивали на улице предложения решить ту или иную задачу по геометрии, как мы вывешиваем афиши. Какая любознательность, какие прекрасные интересы в массе общества! А у нас купили в Москве ученую свинью в цирке за 2000 р. и съели (лет 5 назад). Доживем ли мы (т. е. Россия) когда-нибудь до истинной наблюдательности, до истинной человечности?» Этот вопрос стоял перед Василием Васильевичем всю жизнь[208].

Глава пятая В ПЕТЕРБУРГЕ

Вы читаете Розанов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату