все сидит по вечерам у себя, за печкой, обложившись книгами, хотя до экзаменов еще далеко.
Что же он делал там у себя за печкой?
Оказывается, он, как в детстве, «готовил уроки», перечитывал, выправлял собственные записи сегодня прочитанных лекций. Он считал, что записанное лучше укладывается в памяти, или, как говорят, усваивается, то есть становится своим.
— Я тяжелодум,— впоследствии признавался Бурденко.— В этом мой заметный и существенный недостаток, но в этом же притаилось, пожалуй, и мое достоинство: один раз и как следует усвоив что- нибудь, я удерживаю это о необычайной крепостью. Очень нелегко, например, мне давалась анатомия. На нее я затратил лучшие часы и дни. Да что там часы и дни — лучшие годы моей жизни. И все-таки...
Это присловье «и все-таки» часто повторялось в речи Бурденко. И за этим присловьем чувствовалось что-то недоговоренное, недоделанное, что-то такое, что постоянно тревожит его.
До самой смерти он сохранил привычку, выработанную, должно быть, еще с юности,— подводить как бы итог каждому протекшему дню и готовиться к тому, что наступит завтра, послезавтра или «когда- нибудь».
— Всегда неплохо забежать, заглянуть вперед, угадать, что будет. Тогда наверняка не отстанешь,— говорил он.
По курсовому расписанию еще не было закончено изучение костей скелета, а Бурденко, чтобы лучше запомнить, уже срисовывал из учебника мышцы, делал свои пометки и записи, не подозревая, какие неприятности ожидают его с этими — будь они неладны — мышцами.
А неприятности уже придвинулись вплотную.
Вступительная лекция и все последующие о мышечной системе были назначены в том самом двухэтажном здании, о котором так много всякого наслушался Бурденко. Кое-кто из первокурсников уже побывал не однажды там. А Бурденко пошел туда впервые только на лекцию о мышцах.
И как будто ничего особенного. Вошли веселой стайкой в просторное помещение, разделись в гардеробной и поднялись на второй этаж. И тут на двух больших мраморных и обитых цинком столах Бурденко увидел две обнаженные, должно быть, восковые фигуры. Одна из них была женская, Бурденко почему-то в первое мгновение задержал взгляд на ее ступнях. Они почему-то показались ему синеватыми. И только всего.
Все студенты прошли мимо этих фигур в глубину помещения, где стояли полукругом скамьи и профессорская кафедра. На кафедру поднимался профессор.
Бурденко узнал еще издали Эраста Гавриловича Салищева, к которому уже питал симпатию.
— Чуть поживее рассаживайтесь, коллеги,— говорил профессор.— Нам предстоит сегодня впервые, я надеюсь, интересное занятие.
Нет, не профессором мечтал стать в те годы Бурденко, а только ассистентом профессора Салищева. Ему нравилось все в этом человеке: и удивительно доброе лицо, и манера говорить, будто он не лекцию читает, а рассказывает о чем-то, что узнал, услышал сам только что и что его самого поражает.
— Очень хорошо,— сказал профессор в середине лекции,— что вам, коллеги, предстоит счастливая возможность поработать с трупами. Ничто так не укрепляет знаний — сужу по себе,— как практическая работа с трупом.
«А где же трупы?» — опасливо подумал Бурденко. И только сейчас сообразил, что это были не восковые фигуры, мимо которых он проходил.
Позднее он видел, как рассекались подобные «фигуры», как извлекались мышцы для демонстрации студентам. И каждый студент мог — и должен был — подержать перед собой мышцу, уложенную на узком и продолговатом деревянном блюде с двумя ручками.
Бурденко думал, что ему сделается «нехорошо», если он возьмет в руки такое блюдо. Но ничего с ним не случилось. Он мгновение подержал его и передал соседу. И видел, как сосед стал рукой прощупывать мышцу и что-то с усмешкой говорил студенту, сидевшему с другой стороны.
Бурденко сидел как окаменевший. И, чуть содрогаясь, думал: неужели «такое» будет каждый день?
Однако назавтра многое повторялось, по он уже не чувствовал себя окаменевшим.
Наконец надо было приступить к самостоятельным занятиям.
Некоторые студенты тут же после очередной лекции и приступили, взялись, так сказать, использовать эту «счастливую возможность поработать с трупами», как сказал профессор Салищев. А Бурденко был счастлив, что его не оставили, пошел в общежитие.
По дороге он должен был по обыкновению зайти пообедать в студенческой столовой. Отличный гороховый суп на ветчинных костях, гречневая каша с салом или жареная картошка, а то и котлеты или замечательные сосиски с тушеной капустой. Но на этот раз ему есть не хотелось.
Только поздно вечером он выпил чаю с калачом.
В это же время его позвали на репетицию. Всем понравилось, как он «по-своему» трактовал роль свахи Феклы Ивановны. Хохотали даже участники спектакля. Только режиссер заметил:
— Мне кажется, вы слегка утрируете. Чуть-чуть больше реализма, коллега. Но, на мой взгляд, у вас серьезные способности.
— В крайнем случае, если из вас не получится медик, сможете свободно пойти в артисты,— сказал похожий на дьячка, тоже бывший семинарист, игравший Подколесина.
Этот сомнительный комплимент рассердил было Бурденко, но он сдержал себя. Потом, уже собираясь спать, подумал грустно: «А вдруг действительно не получится медик?»
Утром в коридоре общежития его встретил студент, которого все называли «старостой», и сказал как бы между прочим:
— Да, коллега, не забудьте, сегодня в двенадцать, сразу после реферата, мы все в анатомичке. Будем сами препарировать.— И зачем-то подмигнул.— Хотелось бы, чтоб никто не опаздывал. И без напоминаний.
Как будто Бурденко уже опаздывал и ему напоминали. «В двенадцать так в двенадцать». Даже без десяти двенадцать Бурденко был уже в гардеробной анатомички. Снял тужурку, надел халат и развязывал шнурок на ботинке, чтобы переобуться в домашние туфли, когда опять появился этот староста и сказал:
— Уходим, коллега. Препараты заняты. Там четвертый курс. Снимайте халат.
Бурденко, однако, не обрадовался, а рассердился. Ведь нет ничего хуже подготовки к чему-нибудь неприятному. Ведь он уже настроился, приготовился ко всему. И вдруг — не надо.
Пошел в библиотеку, потом на базар, поел прямо у лотка, прямо у шипящей на раскаленных угольях сковороды бараньей печенки с брусникой.
— Со всех православных по пятаку, а с господ студентов — только три копейки.
Сытый, веселый, он опять проходил мимо университета, когда его увидел тот же староста:
— А мы вас ждем, коллега. Где же вы бродите? Нам пора в анатомичку.
Это было, пожалуй, лучше всего: вот так, как бы внезапно вернуться в это мрачноватое здание. И вот оно уже рядом.
Халат и туфли оставались у гардеробщика. Бурденко быстро переоделся и пошел на второй этаж. Но оказалось, что на второй этаж идти было не надо.
— Трупы здесь, на левой стороне,— сказал человек, показавшийся Бурденко знакомым.— И придется немного подождать. Там идет сейчас, вернее, заканчивается судебно-медицинское вскрытие.
Вот это уж совсем ерунда. Опять ждать, опять настраиваться. Уж лучше бы, если это неизбежно, поскорее отделаться и уйти.
Бурденко достал из брезентовой сумки, заменявшей ему портфель и чемодан, учебник анатомии и присел на мраморные ступени у входа — повторить мышцы тазового пояса. Ага, четырехглавая мышца бедра. Вот она у меня тут...
Он вытянул ногу и правой рукой провел по тому месту, где предполагал четырехглавую мышцу, хотя делал это уже не однажды. А тут у меня портняжная мышца.
В этот момент в левой стороне коридора открылись двери, и оттуда хлынул поток света:
— Пожалуйте, господа!
Это относилось к Бурденко и к его коллегам.
Чуть сжалось что-то внутри (что сжалось, точно угадать было трудно, так как раздел «внутренние