Дальнем Востоке?

— Правда, — сказал я, но каким-то уж очень тихим голосом, как по секрету.

А повар еще спросил:

— А для чего они, собственно говоря, нам нужны, тигры? Ихнее мясо ведь, по-моему, нигде не едят...

— Ну неужели непонятно? — вдруг отозвался Журченко, наконец-то оторвавшись от еды. — Это ж из учебников известно, что тигров ценят исключительно из-за шкуры. — И поглядел на ручные часики. — Ну я пошел. Мне еще на просмотр надо попасть. Про тигров — в следующий раз, — помахал он нам всем своей пухлой ручкой.

И что это завелся у нас тогда этот глупый разговор, про тигров? И на тиграх как-то неловко закончился вечер, хотя сперва намеревались спеть все вместе «Подмосковные вечера». Но так и не спели, разошлись. И Аркадий Емельянович ушел со своей красивой с пуговицами гитарой.

Осталась только моя мать.

А Танюшка молча убирала со стола, относила грязную посуду на кухню.

Мать сметала со стола крошки и смотрела на меня выжидающе, но не прямо, а как-то сбоку. Ну, вот так-то, мол, сынок, тебе решать, ты — хозяин. Но теперь-то, мол, хоть ты понимаешь, что я не плела ерунду в письмах. А ведь дважды, кажется, я тебе писала. И все это, к сожалению, ты теперь не один знаешь. Даже эта крошка Эльвира, ты гляди, уже много чего лишнего соображает. Ну решай же, решай.

Так смотрела на меня моя мамаша. Такое я, одним словом, читал в ее глазах. И я все сразу решил под ее взглядом. И тут же ей высказал, когда она, как монашка, со скорбным таким видом повязывала под подбородком свой черный платок.

— Что было, мамаша, то было. Того поменять мы уже не можем и не смеем. А жизнь, тем более, дальше идет.

— Ну, смотри, тебе жить, — сказала она. И как сейчас помню, крикнула уже из сеней: — Татьяна, я ушла. Привет тебе.

Мать у нас, конечно, уж очень даже чрезвычайно нервная, одним словом сердечно-сосудистая. И неграмотная до сих пор, но очень гордая. Всю жизнь она проработала поденщицей у разных людей — стирка, глажка, полы. Но нам, детям своим, все-таки дала кое-какое воспитание. И каждый из нас получил специальность. У чужих столов мы, одним словом, никогда не стояли с открытым ртом.

Этот Журченко Юрий Ермолаич — Манюнин жених или просто вроде того что кавалер — уже на третий день по моему возвращению, как я получил обратно паспорт, предложил мне на выбор пять должностей, в том числе две очень видных — завхозом в театр или администратором во Дворец культуры. Но опять же мамаша прямо замахала руками:

— Не делай, — говорит, — этого, Николай. Не ударяйся в какую-то высь. Есть у тебя дело, которому ты обучен, держись за него. Не старайся быть похожим на ту ворону с сыром.

И я опять устроился шофером же в свой старый автопарк. Хотя Танюшка меня все время упрашивала отдохнуть месяцок и говорила, что даже через ихний нарпит можно получить путевку в дом отдыха недели на две.

— Если ты не возражаешь, я завтра же зайду к Потапову. Он как-нибудь, надеюсь, не откажет.

— Да я дома лучше всего отдохну, — говорил я. — Тем более я и устал не очень.

И действительно, я устроился в автопарке на ночную работу — возил через сутки с молококомбината в магазин молочные продукты. Целые сутки у меня получались полностью свободные. Я много чего мастерил по дому — починил всем обувь, сделал полки на кухне, да мало ли.

И теперь уже была моя забота — через день отводить Эльвиру в детский сад и забирать обратно.

В детском саду были ею очень довольны. Даже считали, — да, наверно, и сейчас считают, — что у нее большой талант к рисованию, к пению и к стихам, которые она прямо с ходу запоминает.

Мне как отцу это было, конечно, очень приятно. Хотя, скажу вам откровенно, с Эльвирой у меня вроде того что не налаживались нормальные отношения. Ну, например, я зайду за ней в детский садик к вечеру, а она:

— Лучше бы мама пришла. Ты же мне сзади все пуговицы перепутываешь...

Уж чего я не делал для нее, а она все этаким зверьком ко мне. А девочка, между прочим, — все считают, — вылитый я. Даже моя мамаша так считает. Даже уши у Эльвиры, заметно, мои, вот тоже слегка оттопыренные. Отчего я избегаю короткой стрижки.

Но больше всего мне было неприятно, что Эльвира нет-нет да и вспомнит какого-то дядю Шурика, как он во дворе на детской площадке ходил на руках.

— А ты так, — спрашивает, — можешь?

Один раз вечером Танюшки не было дома, я привел Эльвиру из садика, налил ей чаю с топленым молоком, как она любит, и тут же, чтобы развеселить ее, показал вроде фокуса, как будто из уха достаю тульский пряник.

— А из этого уха можешь?

— Могу... Я, Вирочка, — говорю, — все могу. Я же, — ты пойми это хорошо, — бывший солдат.

— А дядя Шурик — сержант.

— Ну, ладно, пес с ним, с этим дядей Шуриком. Не надо сердиться, приказал я себе. И спросил не своим, а каким-то подхалимским голосом: — А кого ты любишь больше, Вирочка, скажи откровенно: меня, своего папу, или этого, как ты выражаешься, дядю Шурика?

— Потапова, — говорит она.

— Какого, — спрашиваю, — Потапова?

— Какого, какого. Потапова не знаешь? Он всегда духи и конфеты приносит. И катает меня на машине...

Я прямо весь закипаю от таких детских слов. Но все-таки упорно сдерживаю себя.

— А ты, — вдруг спрашивает она меня, — жить теперь у нас будешь? Всегда-всегда?

— Ну, конечно, дурочка ты такая, — объясняю я ей без всякой злобы. — Ты пойми, я прошу тебя, и хорошо запомни: я же есть твой родной папочка. Ну, кто же может быть лучше родного отца?

— Дяди лучше, — говорит она, как будто специально добывает во мне огонь. — Дяди все время чего- нибудь хорошее дарят. А ты всего-всего только зайца подарил. Да и то я его давно знаю. Он, — говорит, — давно тут в комоде лежал, завернутый, этот заяц...

Хорошо, что мне надо было в этот день ехать в ночь на работу. Я не знал бы, куда девать себя, — такая на меня не то что злость, а какая-то злая тоска напала. Я, наверно, напился бы в этот день до потери сознания, если б мне не на работу.

Но утром опять все повторяется по-хорошему.

Танюшка, как всегда, после моей ночной смены, веселая, какая-то душистая, в пестреньком легком халатике, встречает меня у дверей. Ей же на работу, в кафе чаще всего — с двенадцати. Уже затопила колонку, чтобы я мог помыться. И щебечет, щебечет вокруг меня.

— Яишенку тебе или картошечки пожарю? — и кладет мне руки вот этак на плечи. — Устал, замаялся? — спрашивает.

Ну как тут будешь сердиться? Это же кем надо быть, чтобы сердиться?

Больше того, я вам скажу, мне даже стыдно бывало в такой момент, что я сердился только что. Ну, словом, тот лозунг, что я вколотил себе в башку и первый раз объявил своей матери, я все время не забывал: что было, мол, то было, того поминать мы теперь не можем, а жизнь дальше идет.

С Эльвирой я больше не заводил посторонних разговоров — про Шурика или про какого-то Потапова, старался, чтобы она их поскорее забыла. Приносил ей игрушки, сладости, ну, что ребенку надо. Играл с ней. Даже на руках два раза перед ней прошелся, — невесть какая хитрая штука. Но сердце к Эльвире, — хотя она и вылитая я, — у меня, откровенно скажу, не лежало. Говорил я себе, что это, мол, дочь твоя, что ты обязан и все такое, а сердце все равно не лежало. Но это уж, наверно, особый разговор.

Делал я все для моего семейства, одним словом, нормально. Как все делают. Как все вроде того что должны-обязаны делать. И не упускал в то же время мою давнюю, уже вбитую мне в память, мечту — идею переехать со всем семейством на Дальний Восток. Даже три письма к верным людям, с которыми познакомился там, я отправил еще летом. Мне, например, интересно было узнать у одного знакомого начальника совхозной автобазы, расширилось ли ихнее дело, как намечалось, требуются ли им шоферы и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату