Иосиф Голубчик взял у Веньки фонарь и осветил необыкновенно грузный труп Клочкова.
— Говорят, не все лошади его выдерживали, — засмеялся Голубчик. — У него особая лошадь была. Здоровенная! Как битюг. Жалко, ее убили. Она там и осталась, в Золотой Пади…
— А который его адъютант? — спросил Узелков.
— Вот он, — осветил Зубка Голубчик.
— Это, значит, твоя работа? — оглянулся на него Узелков и снова взял карандаш в зубы.
— Моя. — Голубчик опять засмеялся.
А Венька Малышев стоял в стороне, как замерзший.
Я подумал: вот сейчас что-нибудь случится. Вот сейчас Венька скажет что-нибудь Голубчику, и между ними вспыхнет ссора. Но подле нас неожиданно появился из темноты наш фельдшер Поляков.
— А я тебя ищу, — потянул он Веньку за тулуп. — Пойдем, я тебе переменю повязку…
Только тут я узнал, что Венька ранен. Вот, оказывается, почему он надел тулуп внакидку.
— И сильно тебя стукнули? В какое место?
— Да ерунда! — поморщился Венька. — Плечо немножко ободрало около шеи.
— Хорошенькое немножко! — сказал Поляков. — Крови сколько вытекло, пока сделали перевязку.
Венька пошел за Поляковым в нашу крошечную, рядом с баней, амбулаторию, которую мы называли «предбанником».
— Вениамин! — закричал Узелков. — Я потом должен с тобой поговорить. Мне очень важно выяснить некоторые подробности. Ты мне должен объяснить подробно…
— Ты и сам хорошо придумаешь, — слабо улыбнулся Венька. — Тебя учить не надо.
В коридоре на зеленой садовой скамейке под охраной милиционеров сидели семь арестованных — семь косматых, давно не бритых и не стриженных мужиков в нагольных полушубках и огромных, еще обледеневших броднях, какие носили в старое время водовозы.
Я стал вызывать их в дежурку по очереди, чтобы произвести предварительный допрос. На специальных бланках я записывал их фамилии, имена и отчества, возраст, национальность, место рождения и все, что положено записывать в таких случаях.
Они охотно отвечали на вопросы, просили закурить и, закурив, благодатно почесывались, распространяя по всей дежурке и коридору удушливый запах плохо дубленной и мокрой от снега овчины.
Еще несколько часов назад представлявшие отупело грозную и беспощадную силу, они походили сейчас, пожалуй, на усталых ямщиков, готовящихся к ночлегу где-нибудь на близком к тракту постоялом дворе. Поэтому я не испытывал к ним никакой враждебности.
Только один раз я вышел из себя — когда в дежурку ввели пожилого, но с виду все еще могучего мужика, буйно заросшего рыжей щетиной, из которой высовывался вздернутый нос с нервно трепещущими ноздрями и светились яростью небольшие, прищуренные, медвежьи глаза.
— Фамилия?
— Чего?
— Фамилия как твоя?
— Это для чего?
— Ты мне не задавай тут вопросов! — строго сказал я. — Теперь уж мы тебе будем задавать вопросы. Садись.
— Сяду.
Он уселся так, что венский стул заскрипел под ним.
— Так как твоя фамилия?
— Моя-то?
— Твоя. Ты дурака тут не разыгрывай, — предупредил я. — Мы быстро из тебя всю твою бандитскую дурь вытрясем.
— Гляди-кось, какой герой! — хрипло, простуженно засмеялся и закашлялся рыжий. Потом сплюнул на пол и прикрыл плевок броднем. — Материно молоко у тебя на губах еще не обсохло, губошлеп ушастый, а ты туда же — грозишься. А вдруг я, — он кивнул на чугунную пепельницу, стоявшую на столе, — вдруг я возьму энту вот вещь да шаркну тебя по башке? Что тогда? Какой будет разговор?
Я отодвинул пепельницу к себе под локоть.
— Оберегаешься? — опять хрипло засмеялся рыжий. — Ну, это не худо. Береженого сам бог бережет.
Я встал из-за стола.
— Ты будешь говорить фамилию?
— А ты что, вроде испугать меня хочешь? — насмешливо спросил рыжий и тоже встал. — Ну-ка, испугай! Я погляжу, как ты умеешь…
Из соседней комнаты вышел Коля Соловьев. У него после операции в Золотой Пади разболелись зубы и чуть вспухла щека. Но он не уходил домой, потому что начальник хотел еще сегодня провести подробный разбор операции и всем велел остаться.
— Ты чего, рыжий, шеперишься? — заговорил Коля тихим, домашним голосом. — Тебя, как путного, развязали, а ты шеперишься.
— Он завидует своему атаману, — кивнул я на окна. — Торопится на тот свет, на Хрустяковское кладбище, поближе к богу…
— Щенки! — обвел нас ненавидящим взором рыжий. — Платит вам казна жалованье, а вы ну в точности щенки!
И, опять усевшись на стул, закрыл глаза: не желаю, мол, я не только разговаривать с вами, но и смотреть на вас не желаю.
Венька Малышев заглянул в дежурку, спросил меня:
— Начальник не звонил?
— Нет еще.
— Ты этих где размещаешь?
— В восьмой.
— Она пустая?
— Пустая.
Венька вошел в дежурку и сел недалеко от рыжего на лавку.
— Ну что, кум, о чем вдруг опять заскучал, задумался?
Рыжий поднял на него глаза: посмотрел с хмурым любопытством, будто стараясь узнать знакомого, и снова опустил голову.
В дежурку вошел начальник. Обутый в толстые, мохнатые унты выше колен, он неслышно прошагал по комнате, снял с гвоздя в застекленном ящике ключ от своего кабинета и сказал Малышеву и Соловьеву:
— Вы давайте заканчивайте это и пожалуйста ко мне. Будет разговор. Надо вызвать еще Голубчика и Бегунка…
На арестованного он даже не взглянул, и было непонятно, что значит «заканчивайте это».
У дверей начальник задержался.
— Малышев, как у тебя с плечом?
— Все хорошо, товарищ начальник, — чуть привстал со стула Венька.
Но я, поглядев на него, понял, что все не так уж хорошо. Лицо у Веньки как-то вытянулось, посинело, и особенно сгустилась синева под глазами.
— А ты что за скулу держишься? — повернулся начальник к Соловьеву.
— Зубы маленько заныли, — попробовал улыбнуться Коля.
— Просто лазарет какой-то. — Начальник сделал недовольное лицо и только теперь взглянул на арестованного. — А этот зачем тут?
— Да вот не хочет отвечать на вопросы, — доложил я. — Даже фамилию не говорит…
— Забыл, выходит, с испугу? — Начальник шагнул к арестованному и вдруг как рявкнул: — Встать!
Арестованный не пошевелился.
— Кому говорят? Встать! — повторил начальник. — Ну!