хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное — разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе.
Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито:
— А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать?
Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами.
Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову.
Михась спрятал кепку за пазуху.
Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку.
И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем — и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь.
О Клавке неожиданно напомнил бородатый:
— Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась — беда, нет спасения: «Дядечка, покушайте, пожалуйста». — «Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов». А она одно что: «Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев». Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина...
Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес «можно доехать». И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке.
Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил:
— А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать?
— Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, — замотал головой возница. — Не прорваться. А Берлин — вон он. Все поезда туда идут...
И эти слова не понравились Михасю.
Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках.
Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем.
— Да, партизаны, — опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. — Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово — пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря...
Михась не откликнулся. Не хотел откликаться. Да и бородатый в задумчивости как бы разговаривал сам с собой, не особенно нуждаясь в собеседнике.
Хорошо укатанный большак тянулся меж побуревших от времени заборов и загородок, мимо пожелтевших садов и неубранных картофельных полей, мимо амбаров, сарайчиков и полуразрушенных каменных и деревянных домов, то с вырванным бомбой углом, то срезанной снарядом крышей.
Михась смотрел по сторонам. И удивляли его не развалины, не обгоревшие дома, не остовы спаленных домов — их было много, и глаз давно привык к ним, — а чудом уцелевшие здания и даже свежеотремонтированные: на стенах пятнами проступает непросохшая штукатурка, а окна посверкивают только что вставленными стеклами...
Возле одного такого дома у крыльца стоял немецкий солдат без картуза и чистил щеткой, макая ее в большую банку с ваксой, должно быть, офицерский блестящий сапог, насадив его на руку по самое плечо. А рядом с солдатом хохотала, закидывая голову, хорошенькая наша девушка в пестром, с бантами на плечах переднике. Наверно, солдат ей рассказывал что-то смешное.
Хохот девушки будто колол Михася в самое сердце. Он стиснул зубы и закрыл глаза. И открыл, когда уже миновали и этот дом с хохочущей возле крыльца девушкой и еще два таких же больших, недавно, видимо, отремонтированных дома.
Навстречу двигалась повозка, запряженная парой разномастных лошадей. Управлял ими обыкновенный деревенский дядька, а позади у него на соломе спали два немецких солдата. Из повозки выглядывали автоматы. Как легко можно было бы переколотить этих немцев даже из тэтэ. И автоматы можно было бы забрать. Тихо на дороге. Никого не видать. Эх, жалко, пистолета нету! Впрочем, и с пистолетом Михась едва ли бы решился в такой момент на такую операцию. Не за этим послан...
— Ведь что он теперь опять удумал? — услыхал Михась за своей спиной голос бородатого. — Он удумал опять ягдкоманды. Стало быть, надо понимать, по-русски — охотничьи команды. Набирает в них самых отборных своих солдат, вроде физкультурников. Добавляет к ним полицаев, тоже отборных сукиных сынов. И вот прочесывает таким способом леса, с пушками, с минометами. А толку — чуть. Партизаны как были, так и есть. И еще больше стало. В чем же дело? Не может он, стало быть, прочесать все наши леса? Не в силах? Ну вот вы, например, сидите на вашем пятачке. Не страшно вам, если он вас окружит?
Эти вопросы уже были прямо обращены к Михасю. Не отвечать на них было бы не любезно. И Михась пожал плечами:
— Кому страшно, а кому и не очень. Казаков правильно говорит: немцу должно быть страшнее, поскольку он на нашей земле.
— Вот то-то и оно-то. Вот это-то до слез и обидно, молодой человек, что он — на нашей земле, — придержал лошадку бородатый и вынул из-за пазухи кисет. — А ведь как недавно еще выхвалялись мы перед всем светом во всех газетах и по радио, что, мол, ни одной пяди своей земли не отдадим. А отдали- то, вон гляди-ка, полдержавы. И ведь вам, молодым людям, в школах, наверно, тоже объясняли учителя, что все, мол, у нас в истинном порядке и красиво, как во сне: Ворошилов на лошадке и Буденнов — на коне. А что получилось? Где, допустим, сейчас Москва и где — мы? Гитлер даже, получается, от нас в настоящее время поближе...
— Кому Гитлер поближе, тот пусть и целует его в это самое место, сердито завозился Михась, подгребая под себя солому. И опять пожалел, что не взял пистолета.
Мутный мужичонка везет его. И может завезти куда угодно с такими разговорами. И Казаков и Мамлота легко могли ошибиться в мужичонке. Были и не раз — такие случаи, когда даже в отряде некоторые вели под шумок антисоветскую агитацию, а у начальства на глазах выдавали себя за патриотов. Кто он, кто его знает, откуда он взялся, этот мужик? И голос его почему-то кажется очень знакомым. Где-то Михась уже слышал такой голос.
— Ты что, обижаешься вроде? — дохнул бородатый в его сторону махорочным дымком. — На меня разве обижаешься? Что я вроде неправду говорю? На это обижаешься?
— Ничего я не обижаюсь, — взял в рот соломинку Михась. — Но это не наше с вами дело, гражданин, не нашего ума дело обсуждать, кто ближе, кто дальше. Не нашего это ума...