вышли на свет угасающей лампы две фигуры, старичок и юноша — Авдей Петрович Икринцев и неразлучный с ним племянник Ванюшка Ляйтишев.
— Это чего такое? — спросил Авдей Петрович, забыв, должно быть, поздороваться. И строго посмотрел на всех. — Чистые, ей-богу, французы...
— Почему французы? — обиделся за всех старик Захарычев.
— По обличим, — сказал Авдей Петрович. — По обличию вы, я гляжу, похожи на французов, какие они были в одна тысяча восемьсот двенадцатом году под Москвой. Есть даже такая картина — мерзлые французы. И вот вы тоже...
Захарычев, как, наверно, все здесь сидевшие, был задет этими словами. Но достойно ответить Икринцеву не сумел. И никто, должно быть, не сумел ответить. Или не хотели отвечать.
А Икринцев дальше спрашивал уже посмеиваясь, почему эти партизаны так тихо сидят, почему их в деревне не видно, почему у них печка холодная.
— Разве положено военным лицам вот этак сидеть — без движения?
В голосе его проскальзывали начальнические нотки, хотя начальником Авдей Петрович никогда не был.
Он хотя и служил в разведке у знаменитого Башлыкова, но был, в сущности, таким же, как все, рядовым. И так же, как все, только что совершал отступление через тайгу, так же, как все, увязал в глубоких обледеневших сугробах, так же, как все, карабкался на горы бурелома.
Но полушубок на нем, и шапка, и валенки были сейчас заметно исправнее, чем у всех. Будто он вышел не из тайги, а приехал с ярмарки. И молодцеватый вид его внушал уважение.
Даже больше того. Все почему-то почувствовали себя немножко виноватыми перед ним, таким крепким, самостоятельным стариком. Все стали поспешно одеваться.
А Авдей Петрович уже откровенно командовал.
Еще раз пощупав печку, он сказал, что ее сейчас же надо топить, просто немедленно.
— Надо хворост пойти собрать. Тут вон, глядите-ка, какие жерди лежат у избы под снегом. Надо бы их вытащить из-под снега, переломать. Вот тебе и дрова...
Перед ним, удивленно глядя на него, стоял, подогнув одну ногу, Семка Галкин.
Авдей Петрович кивнул на него.
— Вот ты, молодой человек, например, чего стоишь? Сходил бы хворосту принес. Ведь оно для всех, тепло, необходимо. Даже птица, хотя бы воробей, заботится об своем тепле...
— Воробей тут ни при чем, — сказал Семка, растягивая слова. — А у меня, понимаешь ли, какое дело — судорога правой ноги. Наверно, надо так считать, что ревматизм развивается. Меня сейчас палкой гони обратно через тайгу, я ни за что десяти шагов не сделаю...
Он сказал это как бы с сожалением, но и с оттенком гордости. И покосился на Ванюшку Ляйтишева, на племянника Авдея Петровича.
— Так чего ж ты тут находишься? — обеспокоенно спросил Ванюшка. — Тебе в таком случае немедленно надо на курорт ехать, на кислые воды. Разве же тебе можно воевать в таком положении? Ты же тяжелобольной герой об одной ноге...
Все отрадно хохотнули.
— А в чем дело? — покраснел Семка Галкин. — Откуда вы такие явились? Может, я действительно болею...
— Так лезь скорее на печку, — посоветовал Ванюшка. — Лезь, я тебя подсажу...
— Будя, лобанчик, — остановил племянника Авдей Петрович, — не конфузь молодого человека. Он еще сам одумается...
— Да он меня и не оконфузит никогда, — сказал Семка. — Подумаешь... И правда, лобанчик, — усмехнулся он, поглядев на излишне выпуклый лоб Ванюшки, когда тот снял свою лохматую японскую шапку и хлопнул ею об стол:
— Трофейная.
Белобрысый, маленький, курносый, Ванюшка смотрел на людей исподлобья, но не сердито, а весело, озорно.
Скинув полушубок и оправив рубаху под ремнем, он опять повернулся к Семке.
— У нас в Чите жил один такой...
— Ах, вы из Читы? — почему-то удивился Семка.
— Вот именно, — подтвердил Ванюшка. — Так вот, у нас в Чите жил один такой царский генерал Хрубилов. У него вот тоже такая же, как у тебя, болезнь была. Он ходил вот эдак...
И Ванюшка ловко изобразил, как передвигался генерал на развинченных ножках.
Все опять засмеялись.
— Будя! — уже строго крикнул на племянника Авдей Петрович. — Нашел себе занятие! — И спросил Семку: — А ты чего, молодой человек, правда, ходить не можешь?
— Да ну вас! — отмахнулся Семка.
И вышел на улицу в одной рубахе.
Минут через пять он принес охапку хвороста и сердито бросил ее у печки.
Потом другие пошли за хворостом. И скоро у печки выросла гора дров.
— А ты чего за дровами не идешь? — спросил Семка Ванюшку. — Или тебе не положено? Все фокусы показываешь, насмешки строишь. Будто шибко образованный. Не люблю я таких людей...
— Каких? — поинтересовался Ванюшка, прищурившись.
— Вот как ты с дядей, — показал на старика Семка. — Он тоже вон всех поучает, это... как это... экзаменует... А сами-то вы...
— За дядю я ручаться не могу, — улыбнулся Ванюшка, — а меня, если я захочу, ты можешь очень сильно полюбить. Прямо сразу. — И еще хотел что-то сказать, но его отозвал дядя.
Дядя уже растопил плиту, отыскал ведро и послал племянника за водой. А сам пошел во вторую половину избы, к хозяевам, поспрошать, нет ли у них посудины какой-нибудь чай вскипятить.
Хозяева сидели на своей половине, как куры, нахохлившись. Их испугал шум передвижения войска, и они делали вид, что спят. Так лучше всего. Неизвестно ведь, что за люди вошли в деревню. На прошлой неделе тут проходили японцы, ловили гусей, озоровали с девками, одного человека повесили. Потом появились какие-то новые — американцы, что ли, в толстых, шнурованных башмаках, крупные, гладкие, как сытые кони, увели с собой двух женщин, сказали, что накажут за агитацию. А теперь опять вот какие-то люди пришли...
Авдей Петрович разговорился с хозяевами. Они подивились, что такой старик тоже воюет, послушали краткий его рассказ про войну и еще подивились. Оказалось, что по годам он чуть ли не старше хозяйского дедушки, еле живого от древности. А молодых-то мужиков в деревне не осталось. Все воюют. Что ж делать?
В конце концов хозяйка вынесла партизанам несколько кружков мороженого молока, чугун вареной картошки, две буханки хлеба и три копченые рыбины.
Авдей Петрович все это порезал, поколол, поделил. Уселся среди бойцов, во главе стола, у все еще горящей лампы, как председатель.
И вот теперь, когда он скинул полушубок и расстегнул ворот на рубашке, показав свою черно- коричневую шею, всем стало заметно, что он очень старый старичок, совсем старый, что лет ему, на взгляд, может быть, сто, а может, и того больше.
Убеждали в этом особенно его глаза — небольшие, но необыкновенно глубокие, с запрятанным где-то на самом дне все еще живым, озорным огоньком, будто разгоравшимся сейчас, в чахлом свете лампы. Повидали, наверно, эти глаза на своем веку с чертову бездну всякого. И когда он останавливает их на ком- нибудь, кажется, что он знает про этого человека все и хочет еще узнать только какую-нибудь уж вовсе пустячную мелочь.
Никто не выдерживает долго его взгляда. Все или отворачиваются, или опускают глаза. И всем почему- то неловко при этом, чего-то стыдно, хотя он никого прямо не осуждает. Он спокойно пьет из блюдечка жидкий морковный чай и говорит:
— Служил я верой и правдой двум российским государям. Был даже унтер-офицером драгунского его сиятельства графа Голенищева-Кутузова полка. Вот как. На конях, значит, ездил. Конный солдат был. Как