— Позвольте, — встрепенулся вдруг граф Август, который до сих пор стоял столбом и молчал. — Dis moi, Paul[475], и эту… и эту вывеску… со своей фамилией, о которой говорится в завещании, ты тоже повесишь?
— Я обязан выполнить все условия, если хочу воспользоваться этими деньгами, — ответил Павел.
— Quoi? Что? Ты повесишь над дверью вывеску и напишешь на ней en toutes lettres:[476] «Помпалинский»! Нет! У тебя не хватит наглости это сделать! — взорвало Мстислава.
— Я сделаю это, граф, — ответил Павел.
Граф Август дрожащими руками стал расстегивать позолоченные пуговицы археологического мундира и, не спуская ошалевшего взгляда с Павла, проговорил, как во сне:
— Voila, ce qui fera diablement mousser le nom! [477]
— Граф! — обратилась графиня Виктория к хозяину дома. — Pourquoi cet insolent ne s’en va-t-il pas? Почему этот наглец не убирается вон?
— Paul, — театральным тоном изрек Мстислав, — от имени дяди заявляю тебе: дверь открыта!
— Прости, Мстислав, мы с Павлом выйдем отсюда вместе. — Цезарий шагнул к отверженному родственнику и дружески положил ему руку на плечо. — Я пришел с вами проститься, так как сегодня вечером уезжаю в деревню.
Он сказал это тихо и мягко, но в его голосе слышались твердость и спокойствие человека, который не отступит от принятых решений.
Застигнутая врасплох внезапным появлением Цезария, графиня хотела играть роль оскорбленной матери и встретить сына высокомерным молчанием, но его решительный тон удивил ее и заставил поднять голову.
Мстислав при последних словах Цезария замер посреди комнаты, готовый мужественно встретить новые удары судьбы. Зато равнодушный ко всему старик у камина встрепенулся. После разговора с Леокадией он словно ослеп и оглох — сидел с отсутствующим видом б своем кресле, не принимая участия в бурлящих вокруг разговорах и спорах, вперив остановившийся взгляд в пространство. Лицо его омрачала свинцовая дума, и сердце сжималось, словно под незримой жестокой рукой. Услышав голос племянника, он точно пробудился от сна и пристально посмотрел на него.
— Мне, как и Павлу, — продолжал Цезарий, — неприятно выступать в роли бунтовщика и идти против семьи. Я бы много дал, чтобы между нами сохранились добрые родственные отношения. Но передо мной открылась иная дорога, и я не могу жить по-прежнему. Светская жизнь меня не прельщает. Я давно заметил, что в высшем свете ложь принимают за правду, а добро— за зло, и многие вещи, достойные уважения (по крайней мере, с моей точки зрения), вызывают там лишь презрительную усмешку. Я долго считал это плодом моего больного воображения и гнал от себя подобные мысли. А теперь понял, что имею право поступать так, как мне подсказывают ум и сердце.
Он сделал паузу. Под конец его голос зазвучал громче и тверже, в нем чувствовались спокойная уверенность и твердость.
— Я уезжаю в деревню; там, на земле, унаследованной от отца, — мое место, а здесь мне делать нечего. Блистать в гостиных я не умею и не хочу, талантами и честолюбием природа меня не наделила. Вдали от света в забытом нищем краю, среди бедных, темных людей мои деньги и жажда творить добро принесут желанные всходы. Правда, я еще сам хорошенько не знаю, с чего начать, но молодость и стремление к знаниям помогут мне, и я найду книги и друзей, которые меня просветят и поддержат. Надеюсь, я обрету забвение и моя боль постепенно утихнет… Вот все, что я хотел сказать. Как видите, мой план очень прост и распространяться о нем Долго нет надобности.
Он замолчал и, подойдя к матери, дрогнувшим голосом спросил:
— Мама, можно с тобой проститься?
У графини дрожали губы; бледная, она сидела со скрещенными на груди руками, но, услышав вопрос сына, она отшатнулась и высокомерно спросила:
— Allons, mon pauvre Cesar!, к чему эта сцена? Ведь ты не в Америку уезжаешь… Ты немногэ увлекся, придумал себе идиллию… Но я надеюсь, родимые нивы и сельские наставники скоро тебе наскучат и ты вернешься к нам.
Поступок Цезария был продиктован прирожденной добротой и многолетней привычкой унижаться, но слова матери отрезвили его: он выпрямился, провел рукой по лбу и с обидой и болью заговорил:
— Нет, мама! Если презрение к миллионам, равнодушие к их нуждам и страданиям, жизнь в позолоченных клетках, именуемых гостиными, бахвальство богатством, красотой и знатностью — высшая добродетель, перед которой преклоняются мои родные, я с уверенностью могу сказать, что никогда не вернусь к вам!..
— Граф! — воскликнул аббат, вставая с кресла, словно собственной грудью хотел защитить свою духовную дочь. — В Священном писании сказано: чти отца твоего и матерь твою.
— Что здесь происходит? Что здесь происходит? — тупо повторял Мстислав.
— Et je vous dis! — неожиданно для всех воскликнул граф Август.-Et je vous dis[478], Цезарий прав! Notre pauvre Cesar умней, чем я полагал! Он заведет в своих имениях современное хозяйство, построит фабрики, будет просвещать мужичков. Вот увидите, он еще прослывет филантропом и поклонником новшеств, et je vous!е dis, celui-ci fera le mieux mousser le nom! i
Цезарий, не обращая внимания на раздававшиеся вокруг восклицания, сделал общий поклон и пошел к двери, но его остановил негромкий голос:
— Cesar!
Холодные, прозрачные глаза графа Святослава, устремленные на племянника, потеплели.
— Да, дядюшка? — спросил Цезарий и остановился перед стариком в почтительной позе.
Граф зашевелил губами, белая рука на бархатном подлокотнике дрогнула. Казалось, с его губ вот-вот сорвется теплое, задушевное слово, а рука дружески протянется к юноше. Но ничего подобного не произошло. Искорка симпатии, загоревшаяся в глубине его глаз, погасла, уголки губ опустились, и он устало улыбнулся.
— Bonjour, Cesar, et… bon voyage! [479] — произнес он обычным, бесстрастным тоном.
Через несколько минут Цезарий и его друзья покинули гостиную. Графиня закрыла лицо батистовым платком и разрыдалась; напрасно аббат вкрадчивым шепотом призывал ее к смирению и прочим христианским добродетелям.
— Mon Dieu! Oh, mon Dieu! [480] — тихо повторяла эта ходячая добродетель. — Какая незаслуженная обида и несправедливость! Столько ударов сразу обрушилось на меня, слабую женщину! Боже, это сверх моих сил, но на все воля твоя!
— Аминь, графиня, аминь! — докончил аббат.
Мстислав выражал свое возмущение по-иному.
— Они оскорбили нас, смешали с грязью! Quel esclandre! Quel scandai! [481] Какой shocking!
Ярость послужила толчком для его апатичной сонной натуры, и в нем пробудились жизненные силы. Глядя, как он стоит посреди комнаты с высоко поднятой головой, злобно сверкая глазами, можно было подумать, что это благородный, энергичный человек.
— Мы живем в тяжелое, печальное время, — патетически сказал он. — Пресловутые идеи века — эта зловредная выдумка демагогов и санкюлотов — разъедают наше общество и проникают в самые сокровенные тайники его: в семьи, подобные нашей, до сих пор непоколебимо стоявшей на страже нравственности. Но я не желаю считаться с этими бреднями… для меня они не существуют, вернее существуют лишь постольку, поскольку вызывают на бой за честь семьи… Я презираю их, однако события последнего времени опорочили наше честное имя, сделали нас предметом насмешек и сплетен. Неравные браки, отступничество, демагогия, как зараза, проникли в нашу семью… Я один из молодого поколения способен отомстить и смыть с нашего имени это позорное пятно…
Не отнимая платок от лица, графиня растроганно и нежно сказала: