собственно, понимаем под словом «хам». Традиционная советская этимология этого слова — «грубый, наглый человек» — носит намеренно редуцированный характер, более скрывающий, нежели выявляющий суть. Так, в XIX веке «хамом» называли лакея или холопа. Хотя Даль дает и более социально- ориентированное толкование — «подлый народ, люди низкого рода и безусловные поклонники». Пушкин называл хамами своих крепостных (то есть «естественного человека» своего времени); однако «безусловные поклонники», равнодушные и наглые «лакеи, холопы» (недаром «хамать» — это зевать) не в прямом, а в переносном смысле слова более, кажется, отвечают трансформации этого понятия в наше время.
Понятно, что хам — это ни в коем случае не циник, а скорее пошляк (если опять вспомнить, что, согласно Далю, синонимом пошлости являются слова — общеизвестный, тривиальный, вульгарный, избитый, а по Фасмеру, пошлый — общедоступный, исконный, всеобщий). То есть тот самый, не имеющий своего лица, «личности» «массовый человек». Хам — безусловный поклонник силы (поэтому автомобиль яростно давит пешехода на переходе, а грузовик редко не воспользуется своими преимуществами перед малолитражкой, если она сама по себе — не сила, воплощенная в дорогой марке). Но хам еще и раб исконных традиций и общественного мнения, то есть враг свободы и конформист, плывущий по течению и наглый оттого, что ощущает, что он всегда не один.
Я бы еще сказал, что хам — это человек, равнодушный к тому, чего не знает. Он не уважает то, что ему неизвестно, потому как то, чего он не знает, для него не существует. Он — нигилист по отношению ко всему, что превышает уровень его понимания. И хорошо ощущает себя только в толпе, в сообществе таких же, как он, потому хамы легче объединяются, ценят единство и не терпят инакомыслия любого свойства.
Современная Россия захлебывается в собственной грязи, с недоумением и неодобрением рассматривает образ «новых русских», пасует перед преступностью, которая наглеет день ото дня. Причем, как бы ни возмущался обыватель, как бы ни била тревогу пресса, облик бандита-рэкетира пользуется симпатией отнюдь не только в молодежной среде, рекрутирующей все новых и новых «бойцов». Рэкетиры дают откровенные интервью, не смущаются «жесткими, прямыми вопросами» (больше смущаются корреспонденты) и не сомневаются, что на их стороне правда.
Почему? Почему жестокость и насилие не вызывают ни брезгливости, ни нравственного протеста у тех, кто это насилие творит, поддерживает и санкционирует? Ведь эти люди не считают, что творят зло, и — как написал некогда поэт, сам не чуждый блатной романтики, — на их стороне «поддержка и энтузиазм миллионов». Потому что грабить богатых — не такой и грех. Потому что, в соответствии с самым могущественным общественным стереотипом, — богатство нельзя нажить праведным путем (и уж точно, нельзя разбогатеть, не преступая закон в той или иной мере). А раз они, эти «богатеи», преступают закон, то почему нельзя заставить их делиться, выступив в роли «благородного разбойника»? И эта роль в российском менталитете имеет действительно глубокие корни.
Вспомним хотя бы хрестоматийно двоящийся образ Пугачева в двух пушкинских творениях — «Капитанской дочке» и «Истории Пугачева» (на что в своей статье «Пушкин и Пугачев» еще в легендарном 1937 году обратила внимание Цветаева). «Великодушный и бесстрашный мужичий царь» в «Капитанской дочке» и «низкий и малодушный злодей» в «Истории Пугачева». Пугачев-рэкетир в «Истории» и «благородный разбойник», «вожатый» в «Капитанской дочке». Для Пушкина это не просто два разных образа, это еще два разных жанра — летописи, документа, «обнаженной реальности» и поэзии, фольклора, легенды. В «Истории» Пушкин говорит от своего имени, в романе — голосом народа. И, как считает Цветаева, «Пушкин прав, давая его (Пугачева. —
Вся наша жизнь проходит между Сциллой и Харибдой, между неприятными нам «низкими истинами» и «возвышающим обманом». И ничего не поделаешь, мы традиционно выбираем «обман». То есть веру в то, что стоит еще раз справедливо все поделить, и... Ведь обмануть того не трудно, кто «сам обманываться рад». Социальная зависть, страсть к усреднению, «первородный грех преимущества перед обделенным братом»1 и есть тот механизм, который творит «благородных разбойников».
Так появляются не только реальные Пугачев и Разин, но и положительные герои народных сказаний — воры и разбойник, напоминающие о народном пренебрежении к «жизни ради жизни». И характерно, что синонимом их «работы» в русском языке служит слово «веселье».
Асоциальность, «блуд труда», пренебрежение к посредственностям (которые хотят просто жить и больше ничего) — не симптомы и следствия, а формы, выпекающие вполне определенное мировоззрение. Остап Бендер — благородный, обаятельный рэкетир. Большевик — благородный разбойник. Среда, порождающая обоих, едина.
«Пугачев не был моим героем, — вспоминает Л. Я. Гинзбург в “Записях 70–80-х годов” об убеждениях своей молодости, — но как-то само собой разумелось, что это тоже правильно». И чуть дальше: «Формула была простой: народ страдает (абстрактное понятие народа), и поэтому нужно взять меч»2. «Вернем долг обделенному нами брату! — который, может быть, уничтожит нас с нашей культурой вместе».
Но, как показывает Гинзбург, это будущее уничтожение не столь пугало тех, для кого «первородный грех преимуществ перед обделенным братом» был невыносим.
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном, —
писал Брюсов в стихотворении «Грядущие гунны».
Кто такие эти гунны, почему и кого надо уничтожать, было ясно и Блоку, и Пастернаку, и Маяковскому:
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника,
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников, —
восклицал последний в 1915 году.
А еще раньше, в 1907 году, певец Незнакомки пророчески писал:
И мы поднимем их на вилы,
Мы в петлях раскачнем тела,
Чтобы лопнули на шее жилы,
Чтоб кровь проклятая текла.
«Лабазники», «торгаши», посредственности как бы не имеют права на то, чтобы жить в России. В этом праве им отказывает «народная правда», с ними солидарны российские гении. И жизнь, обыкновенная, негероическая, будничная, естественно принимает в России самые уродливые формы: можно терпеть, ждать, надеяться на чудо, но жить почти невозможно. Можно жить гениям, юродивым, нищим, попрошайкам, поэтам, экспроприаторам, рэкетирам, бандитам, для которых, несмотря на сомнение поэта, предусмотрена вакансия, а вот вакансий для посредственностей не предусмотрено. И никакой «закон о преступности» ничего не может изменить в соотношении ценностей, которые легитимированы социальным и культурным опытом перманентной революции, затянувшейся на века, и беспощадной войны с обыкновенной жизнью, которая никогда не сможет стать идеальной, потому что она не идеальная, а реальная.
1
2 Там же.
Две литературы, две правды, два...
В России всегда было две литературы. По крайней мере — две. В зависимости от того, как обозначать границу. Скажем, еще недавно их было еще больше. Советская, эмигрантская, нонконформистская. Официальная и неофициальная. Реалистическая и авангардистская. Традиционная и новаторская.
Этих литератур (и одновременно признаков, особенностей литературы) было так много только потому, что существовала одна принципиальная граница, которую для краткости можно обозначить как «железный
