Тесть с норовом
1924-й. Шолохов вернулся на Дон и тут же — каково родителям! — засобирался в Букановскую, к Громославским. Свадьба состоялась 11 января.
С того дня вошла в его жизнь — до самой кончины — навсегда растворившаяся в гении своего суженого статная красавица-смуглянка, атаманова дочь.
А ведь могло и не случиться шестидесяти лет совместной жизни при четырех веточках: дочь, сын, дочь, сын.
Это о том, что было от чего поволноваться влюбленным. Отец Марии Петровны воспротивился. Строжился — дочери надо продолжать учиться: «Бросить все, чтобы замуж?!»
Но смирили-уломали непреклонного. Однако и смягчившись, выдвинул твердое условие — при женитьбе следовать старинным донским обычаям. Жених этого не струсил, хотя такое могло пойти кругами у комсомолии в осуд-пересуд… Мария Петровна даже в старости не забыла: «Свататься Миша с отцом и матерью приехал чин по чину».
Впрочем, окончательный сговор произошел при участии свата, соседа Шолоховых, без старинных церемоний:
— Здорово дневали, Петр Яковлевич?
— Слава Богу, Максим Спиридонович.
— Видать по всему, пора нам к свадьбе готовиться?
— Пора…
Но отец невесты снова в норов — объявил: венчаться в церкви. Невесте новая тревога — как жених, комсомольский газетчик, воспримет тестев указ? Шолохов знал, как крепко воздвигнуты казачьи обычаи, — не ему ломать. Даже кошевые проявляли покорность и шли к священнику — Дон есть Дон.
Пришлось идти под венец и Шолохову, вопреки всем комсомольским запретам.
…С молитвою о ныне обручающихся рабе Божьем Михаиле и рабе Божьей Марии пошли: «О еже ниспослатися им любве, совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся… О ежи податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о ежи возвеселитися им видением сынов и дщерей…»
С «Исаие ликуй» и обхождением вокруг аналоя…
С тихим под конец голосом священника: «Поцелуйте жену свою, и вы поцелуйте мужа своего…»
И сколько было еще до храма каждому пожеланий с хитрецой: кто вступит первым на ковер у аналоя, тот и будет в семье главным…
Хорошо, что никто из братвы-комсы не заглянул в храм.
Когда совершали еще и государственную регистрацию, то вышла наружу одна хитрость. Как-то, еще в предсвадебное время, невеста спросила у жениха: «Ты с какого года?» Он успокоил: «Одногодки!» Но расписываются и выясняется — годков себе прибавил. Она обиделась: «Что же ты обманул?» Он обезоружил какой-то шуткой, зато не упустил суженую.
Жить стали отдельно от стариков. Медовый месяц начали в доме у кузнеца — квартирантами в пристройке. Тесть одарил кулем муки.
Молодой поражал жену: ночами все сидел и сидел за столом: сочинитель! Молодая позже вспоминала: «Ляжешь уснуть — работает, работает. Проснешься — все сидит. Лампа керосиновая, абажур из газеты — весь обуглится кругом, не успевала менять. Спрошу: „Будешь ложиться?“ — „Подожди, еще немножко“. И это „немножко“ у него было — пока свет за окнами не появится».
Юная супруга стала писательской женой: «Только заикнулась я об учебе или работе какой-нибудь, он прямо и сказал: „Знаешь что, я тебя заранее предупреждаю — работать будешь только у меня“. Я не поняла: „Что значит — у тебя?“ — „А вот узнаешь“».
Узнала не сразу.
…Ноябрь. За день до праздника Октябрьской революции Шолохов собрался в дорогу — в Москву. Для начала один. Но не выходит из сердца Маруся-Марусенок. Уже с дороги он пишет ей письмо — начал в слободке Ольховый Рог, заканчивал на станции Миллерово:
«С утра 7-го жарил отчаянный мороз, а после полудня отпустило, дорога размякла, пошла метель, вымочило нас самым основательным образом и до слободы Новопавловки мы едва-едва дотянули… Переночевали. Чулки, перчатки, башлык я высушил, а шинель осталась мокрой. На утро — мороз. Поехали, и мне да и всем то и дело приходилось вскакивать, бежать и греться. Полы шинели сделались как деревянные, и еще одно ужасно неприятное ощущение — рукава были мокрыми и вот нудно, понимаешь ли, с влажными рукавами… Утром поднялось что-то неописуемое. Можешь себе представить: несет, бьет, воет… буря…»
Ничего не скрыл от жены: «Часа полтора назад приехали в Миллерово. Сошли на постоялом, и я прямо пыхнул в окр. ком. РЛКСМ. Тут сюрприз — оказывается, меня вышибли из Союза». Увы, теперь не узнать, за что «вышибли» его из комсомола — то ли за венчание с дочерью атамана, то ли за то, что взносы несколько месяцев не платил из-за прошлого отъезда в Москву. Письмо подтвердило — с характером ее Миша: «Извещение (между прочим) не произвело на меня никакого впечатления». И добавил: «Ну, да черт с ними, с сволочами!»
В Москве тоже первым делом принимается за письмо жене, почти в стихах:
«Москва.
16 ноября 24 г.
Ночь.
Родная мне безмерно!
Десятый день не вижу тебя, не ощущаю около себя твоей близости, а кажется, что долгие-долгие дни, как стеной, отгородили нас, и недавнее прошлое встает перед моими глазами, поддернутое дымкой тумана. Скажи, ведь недавно ходили мы с тобой за Чиром, ломали пушистый камыш и воздух возле воды был свеж и морозен и на щеках твоих дрожал бледный румянец…»
Но дальше никакой лирики: «Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…» Пояснил: «Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба».