приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне…»
Странное письмо — сухое и холодное, хотя по слову «дополнительно» видно, что они уже встречались. Может быть, не хотел, чтобы их сотрудничество кем-то бралось «на карандаш»? Возможно, догадывался, что не только у него, писателя, есть интерес к тому, кто был активнейшим участником Вёшенского контрреволюционного восстания 1919 года, вспыхнувшего в тылу Красной Армии.
(Забегая вперед, скажу, что летом 1927-го писатель узнал скорбную весть: Харлампий Ермаков был расстрелян по приговору коллегии ОГПУ, подписанному самим наркомом Генрихом Ягодой. Что ж, державное решение, словно по Пугачеву и Разину. Боялись в верхах таких, как Ермаков и Миронов.)
Харлампий Ермаков становился для романиста не только поставщиком «сведений». По интересности своей биографии и своеобычности характера он начинает «подпитывать» главное действующее лицо в «Тихом Доне» — Григория Мелехова.
И все-таки Ермаков не единственный прототип. Шолохов не фотограф, он художник. Как-то рассказывал: «Жил на Дону такой казак… Но, подчеркиваю, мною взята только его военная биография: „служивский“ период — война германская, война гражданская».
Мелехов — это собирательный образ русского человека, истово и саможертвенно искавшего Правду и Истину для себя и своего много настрадавшегося народа. Романист настаивал на этом. Однажды у него спросили: «Как был найден образ Григория?» Ответил: «В народе. Григорий — это художественный вымысел…»
Обращение к мэтру
Не удается отдаться только роману. Прощание с рассказами произошло не сразу, и интересно, что не забылся первый учитель-благословитель. Написал ему в декабре 1926-го:
«Уважаемый и дорогой т. Серафимович! Посылаю Вам книгу моих рассказов „Лазоревая степь“. Примите эту памятку от земляка и от одного из глубоко и искренне любящих Ваше творчество.
В сборник вошли ранние рассказы (1923–24 гг.), они прихрамывают. Не судите строго. Рассказ „Чужая кровь“ посвящен Вам. Примите.
Попрошу Вас, если сможете, напишите мне Ваше мнение о последних моих рассказах: „Чужая кровь“, „Семейный человек“ и „Лазоревая степь“.
Ваше мнение для меня особенно дорого и полноценно.
Черкните хоть две строчки».
Но ответа от Серафимовича не было — неделя, другая, третья… Как расценивать такое молчание гордому человеку? Вновь берется за письмо: «Дорогой т. Серафимович! Месяца два назад я послал Вам книгу „Лазоревая степь“. Если найдете время, очень прошу Вас, черкните мнение о недостатках и изъянах. А то ведь мне тут в станице не от кого услышать слово обличения, а Ваше слово мне особенно ценно. Не откажите».
Уже второй раз набивается на критику!
А посвященный наставнику рассказ настоящая жемчужина. Как начинается-то:
«В филипповку, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробом заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог… В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся…»
Удивляет он широтой повествования — на малом плацдарме одной казачьей семьи показаны судьбы и стариков, и молодых, которые находятся под прицелом и белых, и красных, и продотрядчиков, и махновцев, и просто бандитов. Поражает главной мыслью: посулы счастья не могут быть праведными, если человека в это счастье загоняют прикладами.
Отважен в этом рассказе автор, будто не знает, что есть цензура в четырех видах: самоцензура, редакционная бдительность, собственно государственная цензура и еще агитпроп ЦК.
Вот старик снаряжает единственного сына — любимого — против красных. Продал быков, купил коня и провожает его с напутствием (по воле небоязливого Шолохова): «Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должон и ты».
Вот выведено, как в протест против расказачивания этот старик «носил шаровары с лампасами… Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон… Вешал на грудь медали и кресты… Шел по воскресеньям в церковь…».
Или: одна фраза — и три в однораз обличения: «Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю за один огляд купили махновцы…» Шолохов подытожил горько: «Прахом дымилось все нажитое десятками лет».
Или то, как продотрядники нагрянули и «уговаривают» старика:
«— Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?
— А ежели я не дам? — прохрипел Гаврила, набухая злобой.
— Не дашь? Сами возьмем…
— Давитесь чужим добром!»
Тут же — смертная кара продотрядникам, когда налетел бандитский отряд: освободители. Их главарь предстает читателям в выразительном шолоховском портретировании: «Лицо его, горячее и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.
— Овес есть?.. Оглох ты, черт?! Овес есть?»
Продолжение этой истории истинно шолоховское. Трудно было предугадать, что старики начнут выхаживать чудом не испустившего дух командира продотрядников. Все отдадут ему — не только оставшуюся одежду сына, но и его имя. Для осиротелых деда Гаврилы и его супружницы он — враг! — становится названым сыном.
Но мало сконструировать необычный сюжет. Автор оснащает его такими, к примеру, репликами персонажей, что каждая могла бы стать у иного писателя драматическою сценою на многие страницы.
«— Не держу. Поезжай!.. — бодрясь, ответил Гаврила. — Старуху обмани… Скажи, что возвернешься. Поживу, мол, и вернусь… а то затоскует, пропадет… один ить ты у нас…» — говорит дед, узнав, что пришел названому сыну вызов на родину, на Урал, — восстанавливать завод.