Это отзвуки той веры, что-де Сталин стал смягчать репрессии. Однако у писателя иное мнение: «Ты пригласи как-нибудь своего Ивана Степановича. Надо с ним потолковать. Если несколько человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать».
Он еще не раз — обличительно! — вернется к разговору о нравах в ту пору. В том числе о том, как они порождали самое омерзительное — доносительство: «Вкус заимели один другого сажать…»
И все-таки — «Надолго неразгаданный…» И ведь не ошибся в этом утверждении. Прошли десятилетия: дважды, и после 1956 года, и после 1985 года, появлялась возможность легко и свободно соскребать Сталина со скрижалей истории. Одним махом побивахом! Но до сих пор так и нет полной правды о том, кто с 1924 года правил страной и оказывал влияние на весь мир. То вдруг Сталин становится фигурой умолчания — какой-нибудь незадачливый автор рассказывает о времени, когда правил всемогущий вождь, а имени его нет. То прописывается в безликом перечислении, например в общем списке полководцев (однажды даже по алфавиту). Это смазывает роль диктатора в огромном государстве. То в ЦК придумывали вычеркивать его имя из воспоминаний западных деятелей — от таких купюр они представали нелепыми. То его фотография появлялась у лихих шоферов на передних стеклах — вызов! В перестройку Сталина живописали и в облике молодого кавказского уголовника, и к старости параноиком и алкоголиком. Но кто присягнет, что каждая из названных позиций единственная правда, к тому же — полная?
Шолохов знал: избирательно подобранными фактами не только история, но и биография одного человека не пишется. Разве небольшим набором хулительных слов — пусть и обоснованных — объяснить, как мог великий народ прийти к великой трагедии, именуемой сталинщиной, долгое время веря в сталинизм, чтобы отдать себя рождению великой страны под великую мечту о коммунизме?
Писатель, историк, политик
Он знал, чего ждут от него в военном романе соотечественники. Не только лучезарного повествования про подвиги и героев. Таких книг тьма тьмущая. И не только описаний тягот войны — молодые коллеги Шолохова уже начали пренебрегать запретительными на этот счет партустановками. С 1960-х годов появилась, удивляя мир суровой правдой, проза Михаила Алексеева, Анатолия Ананьева, Виктора Астафьева, Григория Бакланова, Владимира Богомолова, Юрия Бондарева, Василя Быкова, Евгения Носова… Одни называли ее «лейтенантской», другие — «окопной правдой». В ЦК долгие годы пугливо воспринимали такие повести и романы.
Ему же хотелось использовать свой авторитет, чтобы дать возможность народу прочитать и про героев, и про пережитые тяготы одновременно с тем, как воевали советские люди, еще не успокоившиеся от войны против «врагов народа». Потому и впустил в роман немало запретного.
…О палаче Берии один персонаж говорит: «Ехать надо в колхоз имени Берии, а как я поеду? Стыдно… Господи боже мой, и на что этот колхоз именем Берии назвали!.. А колхоз хороший, и люди там добрые трудяги, и едешь туда, и от одного названия тебя мутить начинает…»
…О том, что подступающую войну ждали с опаской: «Боюсь, что на первых порах тяжело нам будет… Побьем и на этот раз! Какой ценой? Ну, браток, когда вопрос станет — быть или не быть, — о цене не говорят и не спрашивают…»
…Как мобилизация и формирование армии проходили: «Прибыло пополнение… Казаков определили к нам в пехоту… ремесленников из Ростова воткнули в кавалерию…»
…Как в народе оценивали отступление: «Бесстыжие твои глаза! Куда идете? За Дон поспешаете? А воевать кто за вас будет? Может, нам, старухам, прикажете ружье брать да оборонять вас от немца?.. Ни стыда у вас, ни совести, у проклятых, нету! Когда это бывало, чтобы супротивник до наших мест доходил?..»
…Прорывается в рассказе с поля боя и запретное при всеобщем атеизме слово от писателя- коммуниста: «Когда еще учился в сельской церковно-приходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и то же: „Господи, спаси! Не дай меня в трату, Господи!..“»
Отметим: наконец-то вроде бы исполнил поручение Сталина — назвал в романе выдающихся полководцев. Вывел имя Георгия Константиновича Жукова. Затем имена тех, кого почитал за то, что начинали в войну свою стремительную карьеру с малых чинов: Кирилл Мерецков, Николай Воронов, Родион Малиновский, Павел Батов, Николай Ляшенко, Александр Родимцев… Поименовал их орлами.
…Однажды Шолохов с таким монологом:
— Вроде бы приятно внимание от партии… И любят, и благодарствуют, и надежду выражают, что я сдам в печать «Они сражались за родину». А кто подумал о наших зигзагах в оценках войны после Сталина? Эта война еще не стала подлинной историей… Хрущев нашел дорогу в Вёшки, возил меня в Америку. А цель? Оценить его заслуги, как он, будучи представителем Верховной Ставки, просрал Харьковскую операцию? С историей надо обращаться осторожней, по правде исследовать и писать. Не так, как с Малоземельной историей…
Это писатель говорит о воспоминаниях Брежнева, в коих тот уж очень беззастенчиво преувеличивал свою полковничью в политорганах роль в войне на Малой Земле.
Так и становился художник в своем романе и историком, и политиком.
Против него поднялись партцензоры. Их карающие перья искорежили главу, которая начиналась так: «Был уже на исходе май, а в семье Стрельцовых все оставалось по-прежнему» (в ней рассказывается о том, как Николай Стрельцов воспринимал время предвоенных репрессий). Военная правда писателя вызвала атаки цензоров:
Во фразе «да еще пострадавший» читатель не прочитал: «от советской власти».
Из текста исчезло: «Многих потеряли. Лучших из лучших полководцев постреляли, имена их знает весь мир. Многих упрятали в лагеря. Такой метлой прошлись по армейским порядкам, что даже подумать страшно! Сажали, начиная с крупнейшего военачальника и кончая иной раз командиром роты. Армию, по сути, обезглавили и, употребляя военную терминологию, обескровили без боев и сражений».
Цензурному аресту подвергся драматический монолог еще одного персонажа, Ивана Степановича: «Так вот, Микола, я тебе об этом никогда не говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трех членов бюро, в числе их и первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: „Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для нас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, — так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток капитализма, еще не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?“ Встал и ушел с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали и за мной…
На первом же допросе следователь говорит мне: „Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чертова контра?!“ Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во второй конной армии у товарища Думенко пулеметчиком на тачанке был, с Корниловым сражался и в том же году в партию вступил. А он мне: „Брешешь ты, хохол, сучье вымя, ты — петлюровец и самый махровый украинский националист! Желто-блакитная сволочь ты!“ Еще когда он меня контрой обозвал, чую, начинают мои нервы расшатываться и радикулит вступает в свои права, а как только он меня петлюровцем обозвал, — я побледнел весь с ног до головы и говорю ему: „Ты сам великодержавный кацап! Какое ты имеешь право меня, коммуниста с восемнадцатого года, петлюровцем называть?“ И ты понимаешь, Микола, с детства я не говорил по-украински, а тут как прорвало — сразу от великой обиды ридну мову вспомнил: „Який же я, кажу, петлюровец, колы я и на Украине ни разу не був? Я ж на Ставропольщине родився и усю жизнь там прожив“. Он и привязался: „Ага, говорит, заговорил на