таким злым удовольствием. Курит много. За час общения выдымил пять-шесть сигарет. Он, по счастью, совсем не такой, как в прошлый раз. Свеж обличьем и бодр поведением, говорит легко, без всякой натужности и передыхов, движения рук четки и плавны.
На столе книги. И на тумбочке у кровати том Ивана Гончарова. На подоконнике стопы газет, журналов, тоже какая-то книга и кофеварка заграничного изготовления.
Начинаю с шутки, кивнув на кофеварку: «Уж не самогонный ли аппарат?»
Ответствовал с лукавой усмешечкой одним словом, но выразительно — с многозначительной протяжечкой: «Кончило-о-сь…»
Далее в моем блокноте такие записи: «Что же это, Михаил Александрович, снова в больнице?» — «Ничего особенного. Больше для профилактики». — «Режим-то строгий?» — «Да нет. Посетителей пускают. И есть все дают…» — «А уколы?» — «Колят, мно-о-о-го. Внутривенно». — «Больно, небось?» — «Да нет, не очень. Привык…» Я невольно перевел взгляд на руки — вены лилово-сине-свинцового цвета, словно сплетка проводочков в каком-нибудь электронном механизме.
Отмечу: он быстро пресек пасмурные больничные вопросы. Сам стал спрашивать. И, к чему я уже привык, начал: «Как там Александр Иванович Пузиков?» Это он о главном редакторе издательства. Рассказываю, что этот его многолетний добрый соратник стал лауреатом Государственной премии. «За какие заслуги?» Отвечаю, что за главное участие в подготовке и выпуске «Библиотеки всемирной литературы». (Эта 200-томная библиотека с огромным тиражом — 60 миллионов экземпляров — стала в те годы предметом всеобщей гордости, а не только издательства. И в самом деле, невиданное в мире по своему масштабу просветительское деяние.)
Выслушал и последовал новый вопрос — негаданный: «А что, Ширяев умер?» Я в оторопь, ибо тут же вспомнилось прошлое свидание. Тогда он спросил об этом ветеране издательства, а я обманул — не решался сказать о смерти. Шолохов был в тот день в жутком состоянии. Но, выходит, все помнил, хотя прошло почти восемь месяцев. Он цепко держал в памяти этого редактора — рассказывал всякие о нем смешные историйки.
Вечер. Ему вкатывают тележку с ужином. Надо прощаться. Он пригласил снова прийти — назначил через три дня. Скучает в больничном одиночестве.
Воспользовался приглашением. Приехал в назначенный день. На этот раз не один, а с новоиспеченным директором «Молодой гвардии» В. И. Десятериком.
Шолохов умел начинать разговор даже с незнакомым человеком. Вел его с изыском. То наводил на очень серьезное. То направлял его так, что иначе и не назовешь — «погутарили», вроде бы о пустяках, об обыденном. Но это только на первый взгляд, ибо душа писателя раскрывается и в таких разговорах.
Заинтересованно повернулся к гостю, когда узнал, что его родители живут в селе на Украине. И начал расспросы о том, какая у них живность, какая хата, какие заработки, как оценивают порядки и власть… Запомнились его глаза: в те минуты казалось, что он слушал глазами. Были они у него доверчивые и соскучившиеся по той жизни, которая была отгорожена опостылевшей больницей. Когда услышал, что у стариков при хате собака, произнес без всякой связки: «Надо возвращаться домой…» У меня тут же догадка: «Таков живой ход писательского мышления — ассоциативное».
Потом помолчал-помолчал и стал памятливо излагать, как приехал в один хутор и заприметил у куреня на завалинке дремучего по старости деда:
— Сидит у открытой калитки и перебирает фасоль. Как увидит, кто мимо, так, если на машине, фасольку в одну сторону, а кто пешком, так фасольку в другую сторону.
Я: «Старик при деле и на людях». Ему такой оборот понравился — повторил.
Он в эти два больничных дня, которые были столь счастливо приоткрыты для меня, не замыкался на себе, тем более на своей болезни. Сожалел о смерти композитора Дмитрия Покрасса, он прославился своей песней о буденновской конной армии. Вспомнил знакомство с легендарным летчиком Валерием Чкаловым — восхищался его удалью. Живописно рассказывал (мне тех красок не переложить), как Чкалов после встречи депутатов Верховного Совета с писателями усадил его, Шолохова, в свою легковую машину — редкость по тем временам — и прикатил на аэродром. На поле стоял маленький самолетик — на два места. Они уселись и взмыли: вираж за виражом, а один раз летели даже вниз головами… Шолохов не скрыл, как страшно было.
Завели разговор о новой поэме в то время очень популярного молодого поэта. Я рассказал, как один из тех, кто едва ли не жестче остальных на обсуждении критиковал поэму в отсутствие поэта, потом в ресторане пил со своей жертвой и лобызался. Шолохов произнес с наждачной укоризной:
— Азиатчина какая-то. Критикует и пьет… Двуличие! Разве можно так?!
Рассказываю об идее Госкомиздата и своего издательства развернуть подлинно массовый выпуск классики. Стал пояснять: для этого задумали «Библиотеку классики» громадными тиражами — в один миллион экземпляров. У него тут же вопросы. Не допрашивал — расспрашивал, хотя в записи читается почти что допросно: «Советские классики будут?» — «Да». — «Горький? Фадеев?» — «Да». — «А Леонов?» — «Да». — «А Федин?» — «Да».
О себе ни слова. Я говорю ему о том, что хотим включить «Тихий Дон» в эту библиотеку. Он: «Издали бы без картинок». Пришлось пояснить, что библиотека задумана иллюстрированной. Произнес: «Из-за меня менять нельзя».
Еще рассказываю, что новое собрание сочинений Льва Толстого для массового читателя — в двадцати двух томах — станет по инициативе издательства выходить миллионным тиражом. Одобрил: «Хорошо!» После паузы усилил похвалу: «Очень хорошо!» Поинтересовался однако: «Хватит ли бумаги?» Добавил: «Если не очень пока густо с бумагой, издавайте-ка только самых лучших писателей…» Он знал, что опыт издания классики такими тиражами при хроническом в нашей стране безбумажье только-только нащупывался.
Спросил о Константине Симонове. Вопрос, не скрою, был с пристрастием: «Что, все рвется к власти в Союзе писателей?» Замечу, что отношения у них были непростые — то перепалки-схватки, даже ЦК вмешивался, то Симонов, к примеру, в заступничестве за Шолохова дал отпор Солженицыну — не поддержал обвинения в плагиате, да где — в западногерманском журнале «Шпигель» (1974. № 49).
Потом о Леониде Леонове: «Что-то не слышно, не видно. Зря он прячется, отмалчивается». Знаю — давно знакомы. Особой дружбы не было, а уважение друг к другу проявляли.
Поблагодарил за новое издание «Поднятой целины» — это я ему принес сигнальный экземпляр нового переиздания. Но спросил: «Почему не начали с „Тихого Дона“? „Тихий Дон“ больше читают…»
И неожиданно: «Когда роман вышел, Семен Михайлович Буденный обиделся, что мало рассказано о Первой конной…»
В ответ я припомнил, подхватив тему критики от книгочеев, одно читательское письмо с фразой: «В „Тихом Доне“ ничего ни убавить, ни прибавить». Услышал ответное: «Убавить есть что…» Я давно усвоил: он доброе слово принимал, а поползновение на лесть обрывал. Но цену себе и своему роману знал. Вспомнил для меня, как во время войны получил письмо, в котором читатель поведал, что читал и перечитывал роман да все ждал счастливого для Мелехова конца. «А разве надо было писать так, „со счастьем“?» — проговорил с характерной шолоховской усмешкой-лукавинкой.
Спрашиваю: «Действительно ли, что за „Тихий Дон“ пришлось вступаться Серафимовичу и Горькому?» Ответил: «И Сталину тоже».
Когда он выложил мне свои нелегкие помины о том, как Сталин вмешивался в судьбу романа, разговор как-то незаметно развернулся к теме молодой литературы. Интересуюсь: «Как понимаете причины того, что в последние десятилетия прозаики чаще всего формируются после тридцати лет, а то и позже? Вот вы „Тихий Дон“ уже в двадцать два года…» Он перебил: «Начал в двадцать два, а закончил много позже». Добавил: «Время было тогда другим. Тогда время писателей подгоняло». Я осмелился спросить, уточняя: «Вы, наверное, подразумеваете, что трудно жилось? Вы, как известно, впроголодь жили в Москве, что и заставило, видно, писать побольше и скорее…» Он перебил: «Уж не предлагаешь ли, чтобы и нынче молодым такое доставалось?» Снял ехидинку и продолжил:
— Нет, я совсем о другом… Познание, изучение жизни, накопление жизненного опыта шло само по себе с самых молодых лет. Это потому, что нам, молодым, все или почти все приходилось «пощупать» своими руками… Я это вовсе не к тому, чтобы укорять молодых. Но у них, пойми, годы уходят на школы, институты. Только после этого прикасаются к серьезной, самостоятельной жизни… Хотя, скажу, дерзают