зрачках его плеснулось бешенство, на углах рта вскипела пена».
Бешенство! Вот какое слово вырвалось у Шолохова — найди точнее для такого монолога!
Глава XIII. Разметнов говорит Нагульнову и Давыдову: «Нельзя же всякое дело на кулаков валить, не чудите, братцы!» Это еще один укор той политике, что идет от неправды и ведет к неправде.
Глава XX. Секретарь райкома все пытается воспитывать Давыдова: «Беда с тобой… Ведь я же русским языком говорил, предупреждал: „С этим не спеши, коль нет у нас прямых директив“. И вместо того, чтобы за кулаками гонять и, не создав колхоза, начинать раскулачивание, ты бы лучше сплошную кончал» (речь о «сплошной коллективизации»).
Глава XXII. Руководитель районной бригады говорит своему собригаднику:
«— Шо це ты надив на себя поверх жакетки наган? Зараз же скынь!
— Но, товарищ Кондратько, ведь кулачество… классовая борьба…
— Та шо ты мени кажешь? Кулачество, ну так шо, як кулачество. Ты приихав агитировать…»
Нет, никак не найти в романе примет того, что писатель задумывал его, чтобы поощрять курс Сталина на нещадное раскулачивание. Совесть большого художника не позволила подчиниться тогдашней обязанности писателя-партийца превращать свое перо в политический флюгер.
Вскоре даже вождю пришлось дать отбой заданию уничтожать кулаков и тех, кого выдавали за кулаков. В директиве за подписями Сталина и Молотова значилось: «В результате наших успехов в деревне наступил момент, когда мы не нуждаемся в массовых репрессиях, задевающих, как известно, не только кулаков, но и единоличников и часть колхозников».
Роман описывает деревню с января 1930-го. Печататься он начал с января 1932 года в журнале «Новый мир». Отбой «массовым репрессиям» прозвучал в 1933-м. Думается, не без влияния романа. Критики в буржуазных газетах уловили антисталинский настрой Шолохова. А Сталин?
Шолохов рассказывал мне, что Сталин за две ночи одолел рукопись «Поднятой целины». Залпом, выходит, читал. И неужто, когда читал, не припомнил свои беспощадные слова в наиважной для страны речи «О правом уклоне в ВКП(б)»: «…Принятие чрезвычайных мер против кулачества, что вызывает комические вопли у Бухарина и Рыкова. А что в этом плохого?»
В «Поднятой целине» появится дед Щукарь. Уж как привыкли почитать его за «комический образ». Но разве он пустобай?
Нелегко искать краски для такого персонажа. Как надо вводить в действо Щукаря — так, по словам писателя, истинные муки творчества. Попробуй-ка изобразить на полотне одновременно и смешное, и огорчительное или, как говорится, юмор и сатиру. Помнил из любимого сборника пословиц и поговорок Владимира Даля: «Иной смех плачем отзывается».
И все-таки ожил под его пером этот дед-крестьянин, приговоренный к пожизненному осознанию бедолажности своего бытия и вместе с тем желанию обрести хотя бы малое подобие счастья. И достоинства… Брехун? Никогда. Балагурство на пустой воде? Едва ли оно обнаруживается. Придуривание? Будет точнее сказать, что это маскировка под придуривание, когда речь идет об опасном.
Он пересмешник!
Разве не насмешничает — уязвляюще — над теми, кто рядом, и над тем, что вокруг?
Шолохов умело прячется за спиной Щукаря: что, мол, с хуторского шута-малоумки взять. И вот дед «по подсказке» автора осмелился толковать посулы счастливой колхозной жизни: «Все идет по-новому да все с какой-то непонятиной, с вывертами…» (Кн. 1, гл. VI). Или его едко-ухмылистые покушения на всеобщее начальство: «Дураки при Советской власти перевелись!.. Старые перевелись, а сколько новых народилось — не счесть! Их и при Советской власти не сеют, не жнут, а они сами, как жито-падалица, родятся… никакого удержу на этот урожай нету!» (Там же). Вот Щукарь и Шолохов — оба — к концу романа так осмелели, что крепенько поизмывались над самым святым: как в партию вступают. Щукарю в шутку советуют: «Ну а ты чего в партию не подаешь? Ты уже в активе состоишь — подавай! Дадут тебе должность, купишь кожаную портфелю, возьмешь ее под мышку и будешь ходить». Щукарь тогда Нагульнову говорит — серьезно: «Мне, брат, всю жизнь при жеребцах не крутиться…» Продолжает: «Сказано русским языком: хочу поступить в партию… Какая мне будет должность, ну и прочее…» Нагульнов: «Ты думаешь, что в партию ради должности вступают?» Щукарь: «У нас все партейные на должностях» (Кн. 1, гл. XXXVII).
И в самом деле, рискованную должность придумал писатель Щукарю: независимый шут при власти. Шутам при дворе еще с Шекспировых времен многое было дозволено — в открытую, лишь бы с усмешкой.
Как Горький откликнулся
В июне 1931-го Шолохов снова взялся за письмо Горькому. Не сдержался и с щемящей от душевной боли откровенностью изложил: «Изболелся я за эти полтора года за свою работу и рад буду крайне всякому Вашему слову…»
Далее — о деле (а оно, напомню, заключалось в том, что еще в 1929 году была остановлена публикация третьей книги «Тихого Дона»): «Некоторые „ортодоксальные“ „вожди“ РАППа, читавшие 6-ю ч., обвиняли меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию… Желание уничтожить не классы, а казачество…»
Уточняет: «Я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, т. к. не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания. А так, ни с того ни с сего не только не восстают, но и блоха не кусает».
Он понимает, почему уничтожается роман: «У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною — исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение…»
Возмущен цензурными придирками: «Они протестуют против „художественного вымысла“, некогда уже претворенного в жизнь… Непременным условием испытания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне… Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» Привел Горькому пример: «У меня есть такая фраза: „Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских седлах“. Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: „Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве можно так о красноармейцах?! Да ведь это же контрреволюция!..“»
В письме есть и суждения о Малкине: «В 6-й ч. я ввел „щелкоперов“ от совет. власти (парень из округа, приехавший забирать конфискованную одежду, отчасти обиженный белыми луганец, комиссар 9-й армии Малкин — подлинно существовавший и проделывавший то, о чем я рассказал устами подводчика…). Эти самые „загибщики“ искажали идею советской власти».
Так быть или не быть гениальной эпопее?
Творец, измученный недоброжелательством, нуждается в скорой помощи и потому вновь берется за письмо Горькому, где болью пронизано каждое слово: «У меня убийственное настроение, не было более худшего настроения никогда. Я серьезно боюсь за свою дальнейшую литературную участь. Если за время опубликов. „Тих. Дона“ против меня сумели создать три крупных дела („старушка“, „кулацкий защитник“, Голоушев) и все время вокруг моего имени плелись грязные и гнусные слухи, то у меня возникает законное опасение: „а что же дальше?“ Если я и допишу „Тих. Дон“, то не при поддержке проклятых „братьев“ — писателей и литерат. общественности, а вопреки их стараниям всячески повредить мне… Ну, черт с ними!» Добавил с упрямством праведника: «А я все же таки допишу „Тихий Дон“! И допишу так, как я его задумал…»
Горький прочитал присланную рукопись и кинулся защищать автора.
Для начала напишет тому, кто напуган «Тихим Доном», — Фадееву: «Я, разумеется, за то, чтоб напечатать…» Только не вышло толку от этого обращения.
Тогда он обращается к самому Сталину. Горький стал осознавать, что сам он уже не в силах помогать тем, кто в опале, потому передает рукопись вождю. Вождь прочитал и дает согласие на встречу с