Софья Федосеевна. — Мать моя была, может быть, такая же женщина, как и я. Судить об ней я не могу, потому что была немного постарше этой девочки. Может быть, она и любила меня, только к чему и любовь, когда есть нечего… Ведь вот и у меня не всегда есть заработок; бывает, что по четыре дня без работы живешь. Починку на себя и для ребенка нечего считать за работу. Хорошо еще, что с сестрой живем дружно… А моя мать, вероятно, была одна-одинехонька. Должно быть, ей было невмоготу с ребенком, и она продала меня. На седьмом году меня заставляли сучить бечевки, ткать. К четырнадцатому году я только и умела, что бечевки делать и ткать ковры. Я не была крепостною; меня считали за воспитанницу, и я за то, что меня кормили хлебом и одевали, должна была повиноваться. Но вот я узнала, что срок моему вскормлению кончился.
У меня были подруги. Все мы были, конечно, против наших воспитателей; имели много веры в себя, думали, что нам и руки-то оторвут, требуя нас на работу. Оказалось не то. Куда мы ни придем — нужно учиться сызнова: ткачей мало из женщин, и заработок этот, как мы узнали, дешевле против прежнего наполовину… Потом я работала на бумажной мануфактуре. Нас было там, по крайней мере, до двухсот женщин, и заметьте: замужних было только штук тридцать. Я сперва находилась при чесальне и получала в день по пятнадцати копеек. Некоторые женщины получали и семьдесят пять копеек, но это такие, которые были в близких отношениях с мастерами, конторщиками, начальством, и труд их был очень легок. Им стоило только смотреть, направлять машины и распоряжаться девчонками. Я там ничего не приобрела: все, что получала, шло на одежду и на хлеб. Оттуда перешла на обойную фабрику. Там машин было мало, и нашему брату приходилось растеребливать и сортировать хлам. Вдруг фабрика закрылась, и нам за три недели не заплатили заработку. Нужно было платить за квартиру, лавочнику; а тут вышли новые порядки — нужно в полицию платить за адресный билет. Меня посадили в часть…»
Один из участников обследования наемных квартир в Петербурге весной 1898 года писал: «Площадь пола, занимаемая… кроватью, и носит общее употребительное название „угла“. Если угол занят целой семьей или девушкой, то кровать отгораживается ситцевыми занавесками (пологом), подвешенными на веревочках; в таком отгороженном углу живет иногда семейство из 4, даже 5 человек: муж и жена на кровати; грудной ребенок в подвешенной к потолку люльке; другой, а иногда и третий — в ногах…»
Часто число кроватей в таких квартирах было значительно меньше числа проживавших в нем жильцов.
В этих случаях одна койка принадлежала двум рабочим, занятым на производстве в различные смены. Во всех квартирах на Выборгской стороне Петербурга, обследованных летом 1896 года, было — 439 кроватей на 1121 человека, т. е. на одну кровать приходилось 2,4 человека. В 1904 году в 3,3 тыс. угловых квартир с 51,8 тыс. жильцов одна кровать приходилась в среднем на 1,8 человека. Среднее число жильцов на 1 комнату в угловых и коечно-каморочных квартирах равнялось 5–6 человек.
Вот как описывали исследователи сдаваемые рабочим квартиры, в пригороде Петербурга — селе Смоленском в 1879 году (владельцем квартир был городской голова Владимир Александрович Ратьков- Рожнов):
«Вдоль комнаты в два ряда идут койки, на каждой из которых спят по два человека. Койки женатых занавешены пологом. Не на всех койках видны тюфяки и подушки, а если они и есть, то очень грязные; о простынях нет и помину. За помещение рабочие платят по 1 руб. 30 коп. с человека; за эту же сумму хозяева квартиры обязаны стирать рабочим белье и готовить кушать.
Рабочие из мастерских помещаются чище. У них нередко помещения оклеены обоями, имеется кое- какая мебель: стол и несколько стульев. Но чернорабочие живут в помещениях худших, чем у Ратькова- Рожнова. Они нередко спят на нарах без тюфяка и подушки; постелью же для них служит всякая рухлядь, а мебель состоит из большого некрашеного стола и 2–3 скамеек».
Почти через 20 лет, весной 1898 года, все оставалось по-прежнему.
«За занавеской развешано и разложено все имущество семьи: платье, белье и т. п. Постельные принадлежности семейных жильцов и других несезонных, т. е. проводящих и лето, и зиму в Петербурге, в большинстве случаев более или менее удовлетворительны: у них можно встретить и подушку с наволочкой, и одеяло, и тюфяк, и простыни. У жильцов же, приезжающих в столицу только на лето, часто отсутствуют какие бы то ни было постельные принадлежности: неприхотливые летники спят на голых досках или подстилают под себя ту самую грязную одежду, в которой работают, нередко в страшной грязи, в течение дня… некрашенный дощатый стол, 2–3 табурета, иногда соломенный стул из так называемой дачной мебели или деревянная скамья дополняют собой незатейливую обстановку угловой квартиры и вместе с койками и нарами составляют все ее убранство».
Один из санитарных врачей Петербурга писал в первые годы XX века: «Значительно подорожали играющие роль квартир промозглые подвалы, каморки, углы и койки, и бедному люду приходится покрывать сравнительно большие надбавки все из того же часто скудного заработка. Вот и становится необходимым или увеличивать и без того немалое трудовое напряжение, или же урезать себя и свою семью в удовлетворении самых насущных потребностей за счет здоровья и сил, а следовательно, и дальнейшей трудоспособности».
Можно было поселиться в рабочем общежитии при заводе. Только там условия были еще хуже.
Об этом мы можем судить по воспоминаниям Ивана Бабушкина. Речь идет о так называемом Доме Максвелла — рабочей казармы фабрики Максвелла (современный адрес — ул. Ткачей, 3).
«Однажды, рассказывая про жизнь на фабрике, товарищ упомянул о новом доме, выстроенном фабрикантом для своих рабочих, говоря, что дом этот является чем-то особенным в фабричной жизни рабочих. Однако трудно было понять, что это за дом. Не то он какой-то особенный по благоустройству, не то это просто огромнейшая казарма, в которой всюду пахнет фабрикой, в которой хорошее и дурное, приятное и скверное перемешано в кучу, не то это прямо дом какого-то ужаса.
Саженях в 40 от проспекта виднелось внушительное каменное здание, еще совершенно новое по своему наружному виду…
Мы решили прежде всего осмотреть внутренность самого здания и потом уже походить по двору и потолкаться среди самих фабричных. Широкая дверь в середине фасада здания вела вовнутрь, да и народ входил и выходил каждую минуту через эту дверь, поэтому и мы направились в нее же. Громаднейшая широкая лестница показывала, что здание приспособлено для большого количества жителей; стены были вымазаны простой краской, но носили следы чистоты и опрятности, здоровые чугунные или железные перила внушали доверие к солидности и прочности здания. Мы поднялись на одну лестницу и вошли в коридор, в котором нас, как обухом по голове, ударил скверный, удушливый воздух, распространявшийся по всему коридору из антигигиенических ретирадов. Не проходя по коридору этого этажа, мы поднялись выше, где было несколько свежее, но тот же отвратительный, удушливый запах был и здесь. Пройдя часть коридора, мы вернулись и поднялись еще выше этажом. И там было не легче, но мы решили уже присмотреться ближе, поэтому прошли вдоль по коридору и зашли в ретирадное место для обзора, потом, набравшись смелости, начали открывать двери каморок и заглядывать в них. По-видимому, это никого не удивляло, и нас не спрашивали, кого мы ищем.
Отворив, таким образом, двери одной каморки и никого там не застав, мы спокойно взошли и затворили за собою дверь. Нашим глазам представилась вся картина размещений и обстановки этой комнаты. По правой и левой стороне около стен стояло по две кровати, заполнявшие всю длину комнаты почти без промежутка, так, что длина комнаты как бы измерялась двумя кроватями; у окна между кроватями стол и невзрачный стульчик; этим и ограничивалась вся обстановка такой каморки. На каждой кровати спало по два человека, а значит, всего в комнате жило восемь человек холостяков, которые платили, или, вернее, с которых вычитали, за такое помещение, от полутора до двух рублей в месяц с каждого. Значит, такая каморка оплачивалась 14 или 16 рублями в месяц; заработок же каждого обитателя колебался между 8 и 12–15 рублями в месяц. И все же фабрикант гордился тем, что он благодетельствует рабочих, беря их на