отписался, и меня больше не трогали, только он мне дружески посетовал:
— И умеешь же ты плодить себе врагов.
С собрания мы возвращались пешком. Когда все разошлись восвояси, я, прощаясь у подъезда с Юстинасом Марцинкявичюсом, сказал:
— Ты знаменитый поэт, депутат, утебя столько почетных регалий… Будь человеком, помоги мне с этой Нидой. Ведь остановиться невозможно.
Он помолчал, а потом откровенно, с такой жалобной и дружеской улыбкой ответил:
— Дружище, я всегда завидовал твоей смелости, а я трус… Лучше оставь меня в покое.
Это было сказано действительно очень поэтично: я трус, а ты храбрец. Ведь невозможно за такую самоуничижительную критику сердиться на человека, тем более, на друга, а помощи — никакой, но и за это невозможно гневаться, ведь ты — смелый человек.
Я стал еще более одиноким, когда меня предали такие уважаемые люди, которые поставили свои подписи и думали, что одно только их имя сотворит чудо. Крапива, вплетенная в венчающие их лавровые венки, их не устраивала. Мне было наплевать на гришкявичюсов, юршенасов, куолялисов, но что так поступят писатели, честное слово, я не мог предполагать. Оказывается, живешь в коллективе, утопаешь в серых буднях, все это нормально; хорошо, что ты такой же, как и все, но стоит тебе вырваться вперед, тут же начинаешь чувствовать отчужденность, одиночество, словно каменная баба в степи. Чем больше смотришь на товарищей, тем чаще видишь только самого себя, сомневающегося и не понимающего, почему тихий подчиняется окрику, большой поэт — задрипанному чинуше, ученый — рядовому невежде, а инженер душ — придурковатой цыганке. Почему в случае опасности товарищи выбирают тех, кто смелее, честнее?.. Неужели только потому, что за их спинами можно лучше спрятаться? А когда опасность проходит, они снова смело сходятся, чтобы судить тебя? И, опять–таки, неужели только для того, чтобы оправдать свое бездействие и страх?
Оказывается, люди не столь глупы, чтобы отрекаться от своего родства с обезьяной. Тех, кто умнее их, они боятся. Им нужно духовное равенство в стаде. Тогда они спокойны, ведь не нужно ничем рисковать, никого не нужно призывать или подавать другим пример, не нужно завидовать и лгать самим себе. Страх — это их первый осознанный шаг, но это сознание ложное, навязанное, вынуждающее только оправдываться, дескать, молчание — это тоже речь, а ничего неделание — не самый тяжкий грех. Остается только молиться…
А если бы я сломался, спился, получил от нефтяников взятку?.. Тогда другое дело, тогда каждый бы посочувствовал, вместе поплакался бы в жилетку, поохал и бросил бы пятерку на похмелье. Человеку всегда больше всего не хватает того, чего у него нет, а радоваться тому, что у него в руках, онне умеет. Крупнейшей моей ошибкой было то, что я судил о писателях по их произведениям, пока, наконец, не прозрел: творчество и личная жизнь писателя — это две разные вещи, поэтому в их мыслях рождаются творения, характеры, не присущие им самим. Горбатый в своих снах всегда прям, хромой — быстроногий, трус — храбрец. За такое отсутствие наблюдательности я мог сердиться только на себя. Я слишком идеализировал свою профессию и своих товарищей, которые, в свою очередь, больше верили в то, что писали, чем в собственные поступки.
Все это людям свойственно. Но существует одно правило: дурак ни в каких своих снах, ни в каких своих поступках или творениях не может быть умнее самого себя, поэтому больше всего в мире он нуждается в тех, кто глупее его. Так появляются мнимые гении, властители, секретари… Их создает человеческая глупость.
Разве такое открытие можно назвать неудачей? Это большая удача. Если так, значит, не буду сдаваться и я. А крупнейшая моя неудача оказалась очень жизненной и простой: перед нами захлопнули двери и телевидение, и пресса. Правительство во главе с тем же благодетелем Сакалаускасом все взяло в свои руки, так сказать, выбралось из троянского коня, а ЦК через ЭЛЬТА заявил:
— Уже все в порядке, поэтому не очень пугайтесь… Делаются позитивные шаги, а шум, поднятый писателями, не имел никакого значения, только вызвал ненужные эмоции…
Это было не столько официальное оскорбление, сколько продиктованное страхом желание утихомирить людей, которых мы расшевелили. Было уже собрано 217 тысяч подписей, а они все плыли и плыли. Я позвонил премьер–министру и что–то сказал о мавре, сделавшем свое дело. Он мужественно ответил:
— ЭЛЬТА — это не моя инициатива. Москва затягивает вопрос. Я вас поддерживаю. Вы еще нужны. Было бы хорошо, если бы те подписи попали в Совет Министров СССР. При встрече поговорим подробнее.
— А как их доставить?
— Это общее дело. Может быть, через нашего постпреда… я приглашу Сабаляускаса. Командировки и пропуска гарантирую.
Мне было приятно услышать, что та атака была устроена такими же невеждами, которыми руководила глава «института идеологии» имени Гришкявичюса товарищ Зося. Наша троица снова собралась дома у Сабаляускаса и решила, что каждый из нас должен везти свою часть подписей: если пропадет одна часть, сохранятся остальные две трети.
Первым отправился Статулявичюс, но канцелярия премьера СССР Рыжкова ему поверила и написала, чтобы Академия наук выписала справку об общем количестве подписей и перевела текст, под которым они собирались. Кроме того, Совет Министров СССР образовалновую комиссию, в которую помимо наших специалистов вошли люди, помогавшие раскритиковать тот проект. В их числе оказался и президент Академии наук СССР А. Л. Яншин, активно поддержавший нашу акцию. Это была победа. Кроме того, было решено провести в Клайпеде симпозиум заинтересованных балтийских стран, в котором тут же выразили готовность участвовать шведы, финны, эстонцы, латыши, поляки, немцы и датчане. Хозяин симпозиума Ю. Сабаляускас пригласил и меня вместе с неутомимым тележурналистом Стасисом Арнашюсом. В качестве представителя «Литературной газеты» прибыл Пятрас Кейдошюс, который по такому случаю обошел все склады организатора местной торговли Лихтенштайна, что помешало ему успеть на наши серьезные заседания.
Несмотря на все запреты, я снова попал на телеэкран, поскольку на сей раз брал интервью у иностранцев и меня выбросить не было возможности. В Клайпедском порту нам продемонстрировали технику, которую строители используют при разливе нефти для ее сбора или нейтрализации. Оборудование и средства не выдерживали никакой критики. Шведы подобное оборудование давно сдали в музей. Комментируя это «чудо», я снова разгневал «институт Зоси», заявив, что в настоящее время литовцы могут полагаться только на бульдозеры, лопаты и ведра. Эти слова я намеренно повторил несколько раз, имея в виду Пятраса Гришкявичюса, который пытался убедить участников симпозиума, что советская техника — лучшая в мире.
Во время совещания шведы подарили нам странную папку, в которую были подшиты фотоснимки со спутников с изображением устий Немана, Западной Двины, Вянты, Невы, Прегеля и Вислы, масштабов выносимых этими реками загрязнений, их количество, глубину и даже состав. Под каждым снимком была проставлена дата, записаны выводы, имя и фамилия оператора.
- Вот тебе, Петруша, и государственная тайна!..
Запер свою шкатулку и забыл, что у шведов уже давно имеется от нее ключик, посмеивался я среди участников. Красный крестик на одной из фотографий указывал, что в этом месте обнаружен страшный яд хлористый цинк, который, скорее всего, в Неман выбрасывает фабрика «Сириус». Проверка на месте это подтвердила. Один цех предприятия немедленно закрыли. О нефти же шведы располагали гораздо более точной информацией — о составе, количестве, глубине залегания, — потому и не спешили кооперироваться с нами в планируемом нефтепромысле, как это предложили поляки и немцы. На собственном побережье они вместе с норвежцами уже эксплуатировали миллиардные запасы нефти, а шельф Д–б оценили как «бедняцкий ужин». Словом, нефти слишком мало, поэтому вкладывать такие большие средства пока невыгодно, — было их заключение, — все остальное — дело престижа Советского Союза.
Окрыленные симпозиумом, мы решили устроить ЭЛЬТЕ «приличную баню» и вместе с учеными начали готовить общее собрание творческих организаций, на котором выступили бы только специалисты и подтвердили, что обнародованные в печати и на телевидении данные еще очень смягчены. В целесообразности такого собрания усомнился даже такой энтузиаст, как Статулявичюс, получивший