играя в расшибалочку. И поразительное дело: везло ему, как никогда. Расплатился с долгами да еще настегал около трех рублей — прямо-таки целое богатство, учитывая бедственное состояние его финансов после отъезда мамаши. Купил он три пачки сигарет с фильтром и вернулся домой.
Дед сидел, как всегда, за газетой. Петька вытащил пачку сигарет и положил перед ним на стол.
— Бери всю, у меня есть, — сказал он добрым голосом, щурясь на деда, а потом, вздохнув, стал выкладывать на стол всякую мелочь.
— Это чего? — спросил дед.
— Я у тебя… трешку брал… заимообразно. Тут два рубля, рубль потом отдам…
Дед отложил газету, посмотрел на Петьку поверх очков, долго так посмотрел, словно бы что-то хотел сказать, но ничего не сказал, только потеребил усы, сгреб мелочь со стола в сторонку и снова уткнулся в газету.
— Чай пей, пока не остыл…
Петька есть-пить не хотел, однако, чтобы доставить удовольствие деду своим послушанием, налил компоту в кружку; ел и пил с великим шумом, будто проголодался. И все поглядывал на деда, даже приподнимался, чтобы в газетку заглянуть: что, мол, там интересненькое такое? Явно хотел разговор завязать и, между прочим, о медалях расспросить, очень они теперь почему-то занимали его, но дед на эти намеки не поддавался, а продолжал себе почитывать. А когда прочитал всю газету до корки, встал и потянулся:
— Пора и спать.
Петька с грохотом бросился убирать со стола. Крышку с чайника на пол свалил, поднял ее, стал обдувать, притащил из сеней веник, махал им по кухне, разнося мусор по всем углам, а дед стоял в дверях, наблюдая за внуком, за суетливыми его движениями, и глаза его, бесцветные за стеклами очков, были какие-то странные: не то доверчивые, не то усмешливые — не поймешь.
Ночью Петька проснулся и услышал невнятный разговор. Сперва подумал, что это дед бормочет со сна, а потом сообразил: нет, дед так много не говорит, только мать так сыплет словами.
— Ночь, темнотища… Батюшки, что же делать? — шептала она. — А у меня чемодан — раз, корзина — два, а тут еще авоська. Семечек накупила дешевых, на базар думаю снести. Сижу это я и, прямо сказать, смерти своей жду. Кто ни пройдет, проедет, а мне чудится конец мой, сердце качается. Спасибо, Назымка, шофер, меня узнал, а то бы и до утра не добралась…
Петька перевернулся на другой бок — после вчерашней бессонной ночи не мог расклеить глаза — и снова заснул. Но, видно, ненадолго, потому что, когда опять проснулся, все еще было темно, взрослые не спали, о чем-то тихо беседуя. На этот раз говорил дед. Говорил сипловатым голоском, часто останавливаясь.
— Да кури ты, чего в форточку дуть…
— Как бы малого не разбудить… Он на табак чуткий у тебя…
— Ой, не говори! Сколько я с ним воевала, а все без толку. Годов, поди, с десяти курить начал, батька приучил. Вместе, бывало, и курят… Тьфу!..
Что-то они еще говорили, но совсем уже приглушенно, и сквозь сон Петька только и мог разобрать, что дед поминал фрицев, на которых поиздержался здоровьем, ругал Настю — не могла-де удержать какого-то варнака, мать о чем-то просила его, но дед возражал.
— Безотцовщина, — просипел он и закашлялся. — Наказанье это вам за грехи.
Какое наказанье? За чьи грехи?.. Петька уже ничего не соображал, потому что видел сон. Стоит дед у обрыва реки, фрицы идут на него, а он лопатой сбивает их вниз. Непонятно, откуда и что: тощий, сутулый, спокойно машет лопатой, а фрицы так и летят, так и летят… На пиджаке поблескивают медали, покачиваясь от каждого взмаха руки. Петька и себя увидел во сне. С руками, закрученными за спину, лежит он на спине осла, а рядом вышагивает дед, везет его, чтобы наказать за чьи-то грехи, прямо к обрыву, откуда фрицев кидал. В глазах деда печаль. И не только печаль, но и жалость даже. Но Петька догадывался, что это обманная печаль и обманная жалость, потому что на нем были чьи-то грехи, за которые он должен понести наказанье, и дед исполнял чью-то волю, чью-то страшную волю, перед которой никто не мог устоять.
— А-а-а! — тихо стонал он, пытаясь высвободить руки. — А-а-а!..
— Ты чего? Снится тебе что?
Проснулся. Рядом мать. Она присела возле него и погладила лоб.
— Где дед?
— Уехал. Не захотел оставаться. Что это было меж вами? Не рассказал ничего. Может, ты обидел его?
Петька выскочил во двор, заглянул в сарай, в сад зашел. Всюду следы дедова пребывания здесь: кустарники вдоль плетня, подстриженные деревья, дорожка из битого кирпича, ступеньки, прошитые свежими досками. Но деда нет. И только по свежей кучке навоза, оставленной ослом возле калитки, видно, что недавно еще дед был здесь.
Мать навезла много всякого добра, и все это лежало в беспорядке и вкусно пахло, но Петька сидел на чурбачке, на котором Андрей Никифорович обтесывал дощечки, и смотрел на горы и на дорогу, уходившую вдаль. По ней шла машина, поднимая желтоватое облако пыли, а над облаком вставало солнце, бросая в долину длинные тени…
Сколько стоит девочка
Младшие сестренки бегают вокруг чугункой печки с гремящей трубой и отнимают друг у друга ленточки. Шум и крики мешают Зауреш. Но что поделаешь? Она привыкла работать в этом шуме. Остается решить три задачки, повторить наизусть стихи, и тогда она успеет еще полепить из пластилина.
Зауреш любит лепить из пластилина. На школьной выставке красуются сделанные ею собака, лиса и курица. Лучше всего получилась собака — даже учительница похвалила, но в этом нет ничего удивительного, потому что это Джулька, их дворовая собака. Все то время, что Зауреш лепила с нее, Джулька сидела за печкой и грызла кость. Пластилиновая собака тоже грызла кость, и учительница сказала, что Зауреш нашла собаке естественную позу.
Потом Зауреш лепила Джульку еще раз, но так больше не получалось. Просто Джулька надоела ей. Глаза бы на нее не смотрели, дуреха какая-то! Лает на всех без разбору, бегает по чужим дворам и вечно попрошайничает у соседей, будто дома ее голодом морят. Нет, Джульку лепить она больше не будет. Сегодня Зауреш попробует вылепить верблюда. Только хватит ли на верблюда пластилина?
Хорошо и уютно дома, когда на улице крутит метель. Совсем бы хорошо, только мать неважно себя чувствует, лежит на кровати и, наверно, спит, а девочки никак не угомонятся, рвут друг у друга ленточки и кричат — нет, не кричат, а вопят так, что Зауреш ничего не соображает. Так ей, пожалуй, никогда не закончить уроков, а ведь надо еще повторить стихи и успеть хоть немного полепить. Хорошо бы их спать уложить, а то обязательно подсядут, станут просить пластилин, а пластилина и так мало — неизвестно, хватит на верблюда или нет. Ой, как кричат!..
Сейчас двойняшкам уже не до ленточек, кричат просто так, кто кого перекричит, у кого сильнее глотки. Так гудят, что даже не слышно, как шумит на дворе метель. Зауреш стискивает зубы, зажимает ладонями уши и отчаянно впивается в учебник.
И вдруг задумывается: почему это мама молчит? Почему не одернет девочек, не прикрикнет на них? Зауреш оглядывается на кровать: маме плохо. Так, наверно, плохо, как никогда. Мать лежит на боку, упираясь руками в стенку, и сдержанно стонет. Зауреш подлетает к сестричкам, дает по затрещине одной и другой.
— Что с тобой, ма?
Мать поворачивает лицо к Зауреш — измученное, с темными невидящими глазами. Младшие