почему-то принято прибедняться.
«Сдал сопромат — можешь жениться» — и я за всеми повторял эту глупость, хотя сам-то про себя думал, что нельзя, наверно, допускать, чтобы жизнь твоя так раболепно зависела от какого-то сопромата.
И в таком легкомысленном настроении я и вошёл в аудиторию, сощурившись от дневного света после долгого стояния в тёмном коридоре. Доцент Бирюков, свесив седые кудри, набычившись, сидел за столом. Не глядя на меня, не ответив на моё приветствие, он протянул ко мне свою короткую толстую ладонь, измазанную мелом.
— Что? — спросил я. — Руку? Или зачётку? Бирюков побагровел от такой дерзости. Повернувшись вместе со стулом, он посмотрел на меня тяжёлым взглядом.
— Прошу! — сказал он, показывая на дверь. — И в следующий раз приходите на экзамен в соответствующем настроении!
Я вышел в коридор, по инерции продолжая ещё улыбаться.
— Два шара! — сказал я бросившимся ко мне ребятам.
— Рекорд! — сказал Володя Спивак, поглядев на свои большие часы.
Мне не нравился доцент Бирюков: как он во время лекции развешивает свои лохмы, трясёт ими, бегая от одного края доски к другому, с размаху бьёт мелом в какую-нибудь точку, так что осколки мела летят во все стороны — на пол, на его обвисший, некрасивый костюм, и так уже от мела почти белый. Мне вообще не нравились люди, которым якобы некогда следить за собой — настолько они увлечены наукой. Мне кажется — наоборот, они следят лишь за тем, как бы не последить случайно за собой. Мне не нравилось, как он искусственно горячится во время лекции, то понижая голос до шёпота, то начиная вдруг кричать, багроветь, сообщая при этом самые банальные, спокойные вещи.
Когда я брал в деканате направление на пересдачу, я узнал, что Бирюков заболел, но просит, однако, всех повторников посылать к нему домой.
Вера Фёдоровна, секретарша деканата, которая говорила со всеми сварливо-насмешливо, но которую, тем не менее, мы все очень любили, протянула мне направление и сказала:
— Ну что? И ты выбился в хвостисты? Молодец!
Потом я поехал домой к Бирюкову и от волнения позабыл, что знал. Бирюков посмотрел мой листик и, быстро скомкав, бросил его в корзину под стол. Та же участь постигла и листочек моего однокурсника Сеньки. Мы выскочили на улицу вместе, имея в карманах направления, где рукою Бирюкова коряво было начертано: «Неуд.».
Мы шли по улице, и я вдруг заметил, что мной овладевает то странное спокойствие, которое всегда появляется у меня в особо опасные моменты моей жизни.
Сенька же всё не мог никак успокоиться, вытирал пот, перекладывал из кармана в карман листочек.
— Да-а, — говорил он, — мне приятели мои давно долбили, что к Бирюкову лучше не попадаться, особенно если он тебя запомнит! Ну ничего! — сказал потный Сенька, от отчаяния потерявший уже всякое чувство реальности. — Ну ничего! Зато я со стола у него коробок спичек ляпнул! Будет теперь помнить всю жизнь!
— Думаешь? — сказал я.
Когда мы принесли в деканат наши листочки с двойками, положили их на стол Вере Фёдоровне и она, глянув, испуганно подняла на нас глаза, — открылась вдруг кожаная дверь в глубине, и наш декан Борщевский, лысый и остроносый, высунувшись, сказал:
— Вера Фёдоровна! Так запомните, пожалуйста, — больше двух направлений не давать. Дальше будем ставить вопрос об отчислении.
В день перед последним заходом, вместо того чтобы страдать и мучиться, я снял со стены велосипед, спустил его по ступенькам — от ударов звякал звонок — и поехал куда-то по тёмному, сизому асфальту в лёгкой, впервые в этом году наступившей жаре.
Я проехал по набережной, переехал Кировский мост, проехал всю Петроградскую сторону и через Каменный выехал на Приморское шоссе.
Там я весь день пролежал возле какой-то воронки с водой, подставив своё лицо солнцу, видя сквозь закрытые веки ярко-алое поле, по которому иногда проплывали полупрозрачные кольца, похожие на срезы лука…
Как говорила моя бабушка: «Полежать, себя вспомнить…»
Когда стемнело и похолодало, я сел на велосипед и вернулся к себе домой, на Сапёрный. Дома почему-то никого не было. Я зажёг настольную лампу и, положив тетрадку в горячий её свет, перелистал холодные, гладкие страницы, оставаясь лицом в прохладной тени.
Утром, когда я проснулся, лицо горело и саднило. Я глянул в зеркало и увидел, что лицо моё сильно вчера загорело, покраснело, нахально блестит.
На улице было совсем уже лето.
Я вспомнил, что Бирюков на всякий случай просил перед приездом ему позвонить. Автомат в будке на углу щёлкнул и жадно проглотил монету. Раньше бы я жутко расстроился из-за этого, но в последнее время я стал почему-то гораздо крепче и теперь понимал, что если ты звонишь кому-то и автомат проглатывает монету, то это вовсе ещё не означает, что человек этот тебя презирает и не желает вести с тобой беседу.
Раньше я считал почему-то именно так. Но теперь я спокойно пошёл к ларьку, выменял ещё одну монету и позвонил из соседнего автомата.
— Прошу! — сухо сказал Бирюков.
Потом я стоял на троллейбусной остановке. На газоне тёплый ветер крутил хоровод тёмных прошлогодних листьев.
Я долго стоял неподвижно, впадая в непонятное оцепенение. Что-то странное происходило со мной. Какое-то горячее зелёное облако, и я летел в нём, летел… Очередь растворилась, воспринималась как цепочка расплывчатых цветных пятен. Приплыло чёрное пятно, потом розовое…
Троллейбус, щёлкая штангами на повороте, медленно вылезал из-за угла. Я сразу оживился, соступил одной ногой с тротуара, склонив голову набок, стал разглядывать номер. Правая цифра была не та, но я, не двигаясь, почему-то ждал появления левой, словно вторая цифра, появившись, могла что-то подправить в первой.
Поймав себя на странной этой надежде, я почему-то очень развеселился.
— Ну и балда! — несколько раз повторил я. Открыл мне сам Бирюков, отступил от раскрывшейся двери в коридор с блестящими листьями фикуса в углу. Было душно, пахло лекарствами.
Бирюков провёл меня в знакомую уже комнату. Посреди неё, за круглым столом, накрытым скатертью, сидел потный Сенька. У окна на письменном столе стоял аквариум с рыбками.
Когда я обходил круглый стол, я вдруг поймал на себе удивлённый взгляд Бирюкова. Как видно, его потряс мой загар.
«Ну и пусть! — подумал я упрямо. — Пусть думает, что хочет».
Я взял с письменного стола билет и сел рядом с Сенькой за круглый стол.
Бирюков постоял за спиной Сеньки, глядя на то, что он пишет, потом нагнулся к зачётке и написал там «удовл.» и расписался. Сенька вскочил, стал торопливо запихивать в портфель листочки и, пятясь, мелко кланяясь, выбежал в коридор.
— Жутко не люблю таких вот потеющих студентов, — вдруг сказал Бирюков, когда за Сенькой хлопнула дверь. — Поставишь ему тройку, он так задрожит, зачётку схватит, помчится на тонких ногах… Эх, горемыка, думаю, так всю жизнь и проживёшь, в какой-нибудь шпиндель уткнувшись! Такие всё говорят себе: ну вот ещё немножко, сдам вот этот экзамен, тогда начну жить, тогда уж начнётся, наверное, счастье! Не понимает, что если вот сейчас, в молодости, у него счастья нет, так потом уж и точно не будет!
Я перестал писать и удивлённо смотрел на Бирюкова. Он отошёл к аквариуму и стал сыпать рыбкам корм из круглой картонной коробочки с мятыми краями.
— Потом, — снова горячо заговорил Бирюков, — встречаешь такого в автобусе утром. Мчится на свою