Все за правильным ответом поворачивались к Толе.
— Ну, не знаю… — он лениво зевал. — У нас так, на Шкапина, ещё хуже блядуют!
Да, дело, конечно, не в том, где живёшь… — с тоской чувствовал я. — Дело в другом!
В темноте уже, после работы, собирались молодые у Ганнибаловского пруда, вырытого пленными шведами… впрочем, интересовала всех не история. Приходил Власенко, смуглый, чернобровый, и возлюбленная его, по прозвищу Цыганка, в белом платье, черноволосая… молодая, но хриплая… они с Власенко переругивались, всем на потеху, обвиняя друг друга вполне заслуженно во всевозможных грехах. Слушатели ржали. Однажды Цыганка — с досады, что ли, с обиды — или сознательно и специально? — оказалась вдруг рядом с мной и произнесла не громко, но и не тихо, абсолютно спокойно: «Приходи в десять часов за пруд!»
Это было первое такое… от неё шёл жар!.. через некоторое время я молча кивнул — выговорить что- либо я решительно не мог. И каким же я был тогда, если пришёл за пруд действительно в десять — но в десять утра! Поверхность воды была гладкой, нежнейшей, утро было ясное, сияющее — но никакой Цыганки там, естественно, не было — только тут я понял свою ошибку… да и чересчур лирический утренний пейзаж ещё более убедил меня в том, что я полностью обмишулился… но не сознательно ли?
Суйда была наваждением. На мешках с зерном сидели женщины, расплющив толстые бедра, и смотрели с интересом на меня… здесь на меня смотрели, здесь меня знали: директоров сын. Тут всё как-то чётче! Здесь не всё так запутано, как в городе, здесь всё более-менее на виду!
Помню — мне показали, и я с горящими ушами стал коситься туда… возле трёхэтажного дома было полно людей, все готовились ехать на праздничный пикник — а на окошке второго этажа, выходящем на лестницу, происходило нечто. Почему такая волна шла оттуда? Два прижавшихся тела, причём в одежде, две каких-то распаренных, шальных, потерявших соображение, головы. Волнение усиливало и то, что его я знал, видел, представлял — белобрысый, с длинными слипшимися волосами, высокий и крепкий связист — тянул радио в клуб, проверял столбы, ходил почему-то в тёмно-синей с кантами щёгольской форме… теперь я удивляюсь — разве ему полагалась форма?
Её лицо я видел впервые — она смотрела абсолютно затуманенным взором с окна во двор, и, похоже, не видела никого! Я косился, сколько это было возможно, потом обегал вокруг дома, мочил из колонки лицо холодной водой, возвращался — будто впервой, будто я здесь ещё не маячил… безумные лица в окне по- прежнему не видели нас и словно бы улетали всё дальше!
И какое было потрясение, когда буквально через два дня она, как ни в чём не бывало, залезла в кузов остановившейся машины, где ехали мы с отцом и со старушками-доярками. Она была спокойна, хотя как-то молчалива, задумчива… но как она теперь может спокойно ехать со всеми? От потрясения я буквально онемел!
Потом я вернулся в город, к себе во двор, оказавшийся почти пустым — лето! — чистым и гулким. Однако кто-то был в городе, мы собрались, и я шёпотом рассказывал, что приехал из мест, где такое творится!! Прямо не говорилось, но как бы подразумевалось, что я тоже, разумеется, принимал в этом участие.
Потом — лето продолжалось — я оказался ещё в Репино, каждый раз вздрагиваю, проходя это место на аллее… вот недавно совсем, здесь, за деревьями, стояла душная темнота, бренькала музыка, теснились… и вот я оказываюсь вместе с девушкой — очень яркой, очень складной и очень горячей брюнеткой — мы сразу же с ней сладостно прижимаемся, куда-то идём, потом вдруг теряемся. Но зацепка произошла.
Следующее воспоминание — я еду на пустом трамвае через мокрое поле с картофельной ботвой — вокруг унылая осенняя пустота. В Стрельне среди жалких покосившихся домиков я нахожу по адресу её. Стучу, не дождавшись ответа, вхожу в затхлые серые сени, постояв в темноте, вхожу в как бы провалившуюся кривую комнату, заставленную какими-то базарными кошечками, завешанную ковриками с лебедями.
Она сидит на диване неподвижно, бледная, растрёпанная, вяло смотрит на меня. Я угадываю её мысли: ишь, как хочется ему, не поленился, нашёл в этой халупе… но видно, что ему не нравится тут, не привык. И хочется, и видишь — колется, и дрожит, надеется. Но как только начнётся вдруг тут живая горячая кровь-любовь (а одно без другого не бывает) — этот пай-мальчик немедленно слиняет, промямлив что-то о невыученных уроках — неплохо порезать его слегка, чтобы хоть понял, что значит настоящая горячая жизнь! Ну — Паша придёт, он это устроит ему! А вдруг вернётся Жмых? Говорят, взяли нынче в моду досрочно выпускать? Вот где сердце ёкает и щемит… а этот — разве поймёт настоящее! Экзотику, зверинец нашёл, будет рассказывать потом своим чистеньким очкарикам-друзьям, как побывал у
Такой враждебный её поток, хоть и не сказанный, давил на меня… Вражда, вражда… но как здесь всё подлинно, и если уж страсть — то, наверное, именно тут! Но потом ведь отсюда не выберешься — а тебе надо не очень поздно домой… ну и жуй, тютя, свою бумажную жизнь — никогда не будет у тебя настоящей страсти, просиживай за столом… Но предчувствие подсказывало мне, что за столом меня что-то ждёт, а здесь — лишь презрение и унижение, последний хулиган-подросток побрезгует вытирать об меня ноги! Но что же делать, как исхитриться получить что-то здесь? Ничего не получается! У воров можно только украсть — честно, как дают своим, они никогда мне ничего не дадут. Есть, наверное, какой-то пароль, код, набор глупостей, хамства и сантиментов, который позволяет им узнавать своих — но у тебя, если б даже и знал, наверняка такое застрянет в глотке, ни за что не выйдет наружу — скорее задохнёшься! Ну и ходи в театры с маменькиными дочками, горячо рдея от соприкосновения локтями! Но и там-то у тебя не всё гладко, и там ты не совсем свой — иначе бы не забрался сюда! Может, и она скоро поймёт: а этот, тихоня-то, на самом деле — сумасшедший, непонятно как разыскал, и сидит, и сидит, и дрожит!
На обратном унылом пути через картофельное поле я пугаюсь, наконец, своего безумия, торопливо возвращаюсь мыслями в класс.
…Марченко, Вера Иванова, Роза Зильберман — гораздо более общительные, весёлые и свои, чем эта мрачная воровка из тухлого домика, тем не менее — там было то, там могла ударить внезапно молния, там могла разверзнуться страшная и сладкая бездна, поглощая тебя… А при всей дружелюбности и даже игривости подруг «своего круга» ясно видны бастионы красивой и дружественной, но обороны… старинная красивая мебель, комфорт и продуманность — всё это ясно говорило тебе о том, что ты присутствуешь здесь исключительно как мальчик, приглашённый из хорошей семьи в другую хорошую семью — ни о каком позоре проверки хозяева и не помышляют — они и так полностью доверяют тебе. Всё это носилось в воздухе, даже воздух был здесь другой — чистый и тёплый… никаким разверзанием бездны здесь и не пахло. Гладко причёсанный, я блистал эрудицией и был не только воспитанным, но даже скованным, скованным даже по этим меркам — некоторая игривость и вольность (разумеется, в рамках интеллигентности!) здесь допускалась и даже поощрялась… умно и без нажима вокруг Людочки («выросла девка») подбирался круг потенциальных женихов своего круга — и конечно же, он не должен исчезать — чтобы папа-профессор мог, деликатно постучавшись, войти в гостиную к тщательно отобранным дочкиным одноклассникам и залихватски проговорить: «Ну что, черти? Что-то больно тихо у вас! Помню — мы в ваши годы, собираясь, ходили на головах!»
При этом, разумеется, имелось в виду хождение на головах в интеллигентном смысле.
Своим почему-то проницательным, на четверть азиатским взглядом (дедушка-академик был мариец) — я полностью прозревал все эти дружественные, а потому особенно непреодолимые бастионы обороны — за таким «своим, всепонимающим» папой-профессором маячил ещё братстудент, за обедом с упоением рассказывающий студенческие хохмочки (и тебя это ждёт, никуда не денешься — тоска, тоска!), дальше маячила вальяжная, холёная, но тоже «всепонимающая» мать… что, интересно, все они имеют в виду под этим «всепониманием» в конце концов? Вот залезть вдруг в гостиной, при всех, ей под юбку, — интересно, «поймёт» она это или нет?! Интересно, что было бы с ними, если бы они прочли мысли этого интеллигентного, но уж слишком стеснительного мальчика? Остальные «отобранные», как им казалось, продвинулись гораздо дальше — особенно в отношениях с мамой и папой! Я шёл где-то в замыкающих, как всегда иду в тех делах, которые не возбуждают меня. И после этого многие женщины, которые не интересовали меня, считали меня увальнем (и слава богу!), ошибочно принимали холодность за робость.