воображал… кому какое дело? Мне — дело!
Конечно, сильно мучила меня какая-то недоказуемость того, что кипело у меня в душе, я-то чувствую, но как — доказать? Долго носил я, например, перекладывая из кармана в карман, уже истёршуюся почти бумажку, с неясной даже для меня картиной… Какое-то полутёмное помещение… все, понурясь, сидят… вдруг громко стукает дверь и появляется длинная тёмная фигура с надвинутым на лицо капюшоном. Долгая пауза, неподвижность. Потом вдруг зловещий человек резко отбрасывает капюшон, обводит всех взглядом… никакой реакции! Все так же уныло продолжают сидеть, абсолютно не реагируя на него! Всё! Должен откровенно признаться теперь, что история эта шла у меня по разряду комических: человек рассчитывает на дикий испуг, а никто даже не поворачивает головы! В душе я хохотал! Но как объяснить? А, ладно! Не буду я идти к ним — пусть сами, если хотят, приходят ко мне!
Но, конечно, переживал. Помню, как одной из одноклассниц как-то попал в руки этот тёртый листок (может, я и сам этого тайно желал?) — и помню пропасть отчаяния и стыда, когда она брезгливо, двумя пальцами, протянула мне этот листок, как тетрадь двоечнику, и надменно проговорила: «Я слышала, что ты сочиняешь, но думала, у тебя есть мысли и чувства, а у тебя лишь какая-то ерунда!»… Первый редактор! К счастью — следующие были добрей… Ведь ерунда-то как раз важнее смысла! Но незавершённость явлений приводила меня в отчаяние. Завершённое было лишь в книжках, а в жизни — никогда! Не думаю, чтобы что-то сильнее волновало меня — хотя в это время происходили вроде бы немаловажные происшествия: половое созревание, смена режимов… Какая чушь!
Душа стонала совсем не от того!
Вот я сижу за столом в уютном свете зелёной лампы, делая уроки. Картина «Хороший мальчик»! Из-за стены вдруг доносятся неразборчивые слова соседки — из другой квартиры, я почти не видел её. Но мозг сразу включается: она дома одна, муж, я слышал, в больнице, значит, разговаривает по телефону… да — им-то установили уже телефон, а нам-то и не собираются, растяпы мои родители, ведь это так приятно, брякать и звякать… Вдруг быстрая речь её прерывается… странная пауза… и ужасающий вопль! Мой уже натренированный мозг, давно уже живущий не здесь, а там, мгновенно всё выстраивает в ряд. Позвонила в больницу, хотела выяснить какие-то пустяки, а ей вдруг сказали, что муж умер. Ужас, страх! Но только мой дух, вечно витающий там, где его никто не видит, способен так сразу, слёту всё воссоздать!
Потом воцаряется тишина, а сюда, видимые расплывчато, входят мои родители — и совсем другие, здешние и вроде бы гораздо более важные вещи воцаряются тут… но душа моя там! И при этом ни за что, никогда я бы не позвонил туда и не вошёл — это всё равно что ходить ногами по цветам!
Несколько дней там проходят в тишине — тут у нас что-то происходит, но я открытыми глазами не вижу этого… всё — там! И вдруг день, наверное, на пятый до меня доносится таинственный шелест с той стороны. Я возбуждённо вскакиваю… да хорош же сын (брат, муж, отец!), который слышит только там, а здесь ничего не слышит! Но как проникает этот шелест и что означает он? Даже отчаянный вопль я еле услышал сквозь стену, скорее угадал. Что же за странный, астральный шелест? Я мечусь по квартире. Наконец, подбегаю к окну, выглядываю и вижу картину, именно своей необъяснимостью поражающую меня: всё высокое пространство её окна перетянуто тонкими верёвочками, и на них, почти беззвучно шелестя, сушатся тускло мерцающие, с перламутровым отливом, целлофановые пакеты, их непонятно много… что за странные флаги скорби она вывесила, что за обычай? И в то же время я чую, что именно такими и должны быть флаги смерти — еле видимыми и чуть слышными.
Ну и что? — в отчаянии соображаю я. — А мне-то зачем эти флаги? Мне-то что с них? Ведь никому на свете не объяснишь — этого волнения! Даже, думаю, она сама не видит этих флагов, не чувствует их! Принесла из больницы пакеты от передач, повесила… грустно, конечно… а как уж они там шелестят… кого это волнует? Одного меня!
И особенно невыносимо — на этом всё обрывается: пошелестев, флаги исчезают без какого-либо смысла и завершения, а соседка уже как ни в чём ни бывало ходит по двору, толкуя с тётками. А я остался с этим шелестом, словно деревенский дурачок над своим хозяйством: косточка, щёпочка, тряпочка… Куда это?
Я смутно понимал, что это как бы первая строчка стиха. Вторая, в рифму, наверное, появится когда- нибудь… но когда? А пока — одни первые строки — дикие, странные. Какие-то блуждания по пустырям, по кладбищам. Испуг в душе: я понимаю, что это надо тщательно скрывать — родителей это огорчит (что за сын?), ровесников — наведёт на издевательства. Ходи один, а главное — потом надо собрать все силы и вернуться как бы нормальным, слушать свой как бы спокойный голос, рассказывающий о делах.
А пока — иду. Какая-то гниль под ногами, а деревья, наоборот, сухие, светло-серые. Вот подул ветер, и они гулко застучали верхушками. Какие жуткие места — причём в центре города — причём их больше, чем нормальных, — только они не замечаются, специально не замечаются, выталкиваются разумом, чтобы не сойти с ума… почему же я с утра до вечера шатаюсь по ним?.. Вот показалось какое-то строение — большой скворечник, стоящий на земле. Такая уборная? В центре города? Ничего не понятно!
Наконец я выбираюсь на какую-то улицу из странных двухэтажных домов — вроде совсем близко, но никогда здесь не был, даже не представлял! Что-то здесь странное… Да то же самое, что и во всей нашей жизни — только уже сумасшедший может не сойти с ума, думая о ней! Бензиновая радужная плёнка над бездонной чернотой… страшно в неё вступать, только дуракам кажется, что всё просто! А за бездной этой — что? А за следующей бездной?
Наконец я как-то спохватываюсь: нельзя, наверное, с таким видом ходить по улице, пугать народ?.. Вот — я спокойно захожу в парикмахерскую! Всё очень просто — успокаиваю я свою дрожь — вышел из дома, пришёл в парикмахерскую — чего дрожать? А почему в эту парикмахерскую, а не в мою обычную? А почему бы и нет?!
Я с некоторым даже вызовом снимаю пальто, сам вешаю на крюк, независимо вхожу.
— Коля! — как-то удивительно громко прокричала молодая женщина, выходя вслед за сыном к большому мутному зеркалу. — Как хорошо тебя подстригли!
Его подстригли действительно отлично. Он стоял и мрачно разглядывал себя. На боку его поблёскивала маленькая кобура.
— Пройдите! — гулко крикнул мастер из зала.
Я вошёл, зажмурясь от яркого синеватого света, сел в кресло. Усадив меня, мастер ушёл, почему-то очень надолго. Год прошёл? Или век? Я сидел, оцепенев, смотрел. Уборщица, стуча палкой, выметала волосы из-под кресел и намела большую пёструю клумбу. И вдруг мне заложило уши. Я вдруг почувствовал, что смотрю на всё это то ли с очень далёкого расстояния, то ли из очень далёкого времени. У меня уже было несколько таких картин…
…Да, жизнь загадочна и страшна, но — слегка подчиняема словам. Мостик из слов, сцепленных над хаосом, — единственное наше спасение. Все говорят — и спасаются этим.
«Ветер налетел на кучу и, обогатившись мусором, понёсся дальше».
«Дым летел прямо вдоль земли и вдруг деловито свернул за угол». И мир не страшен уже, ты — его хозяин. Ты вынимаешь в троллейбусе записнуху, чтоб записать неожиданную мысль, и тусклые лампочки под потолком вдруг загораются ярче… Спасибо! Как хорошо жить в уюте — и как страшно за тех, кто не умеет его словами организовать!
Я иду со своей трёхлетней дочкой по парку, смотрю. Похоже — жизнь действительно становится всё хуже. Был ли я в её возрасте так подавлен, угрюм? Неужели главное в жизни — ощущения, слова — исчезло, развеялось навсегда?
Мы приседаем над поблёскивающим золотым ручейком. Ныряют тёмные плотные жучки, в воде видны мохнато обросшие грязью палки.
Я с отчаянием выдергиваю одну, она медленно идёт под водой, оставляя оседающий шлейф.
— Наутилус! — мрачно говорю я.
Дочь поднимает голову, долго смотрит на меня.
— Намутилус! — торжествующе произносит она.
Я радостно вскидываюсь, смотрю на неё. Она хитро улыбается. Ну, всё! Она умеет словом изменить жизнь! Теперь всё в порядке! Мы поднимаемся и идём.