после судебного разбирательства повешен».
«Бенедикт, мнится мне, я нашел, на чем поймать майнцского архиепископа. А. упоминала, что Император рвет и мечет, изыскивая способы к нему подобраться, и мы этот способ, видимо, отыскали. Пускай А. бросает все дела и едет, нам надобно побеседовать, у меня нашлась для нее зацепка, которую надлежит проверить. Если все сложится, как должно, Император получит майнцского курфюрста с потрохами».
Глава 14
Оперативность собратьев-конгрегатов порой внушала искреннее уважение. Разумеется, бывало и так, что вызванной даже самым быстрым голубем подмоги приходилось ожидать днями, что ответ на срочный запрос приходил, когда в нем уже не было нужды, но на сей раз все было иначе. На зов пражского обер- инквизитора два следователя и два эксперта явились так скоро, будто ожидали команды где-то в одной из многочисленных пригородных деревенек, и взялись за дело немедленно. Прибывшие вместе с ними вооруженные до зубов вояки были не из числа бойцов зондергруппы, однако действовали вряд ли намного менее слаженно и выверенно: место вчерашней трагедии оцепили вмиг, выставив оттуда тех немногих, что не стали сниматься с мест даже после ночного происшествия. Изгнанные с околористалищного поля частью отправились таки по домам, частью стянулись в город, отчего Прага стала похожа на осажденную крепость еще более, чем прежде, и теперь на улицах и в трактирах, в постоялых дворах и частных домах рассказывали одну и ту же историю, и, наверное, это был один из тех немногих случаев, когда событие хоть и пересказывалось порой с искажениями, порожденными страхом и растерянностью, но не снабжалось преувеличениями и измышлениями. Реальность оказалась куда страшней вымыслов и легенд просто потому, что оказалась реальностью.
На улицах тут и там порой можно было видеть встрепанных, словно они лишь только что вырвались из стаи бродячих собак, возбужденных, с горящими глазами, бродячих монахов, поминающих папское осуждение турниров. Однажды Адельхайде удалось даже услышать отголосок такой проповеди под самыми стенами пражского дворца — на площади у собора святого Витта; от ее окна можно было уловить обрывки выкрикиваемых проповедником проклятий тем, кто участвовал в грешных смертельных забавах, и призвания Господа в свидетели, что Дикая Охота, которая суть слуги Сатаны, потому и явилась за душами погибших в этой богопротивной брани. Когда громкий, хорошо поставленный голос перешел к повествованию о том, какова доля вины устроителя этого неправедного торжества (а именно — Императора), сквозь толпу к оратору пробились прибывшие со следователями бойцы, однако, по словам фон Люфтенхаймера, проповедник за мгновение растворился в пространстве с завидным проворством. Попытки отыскать его в людской массе были, что вполне логично, безуспешными.
Когда толпа чуть раздалась, топчущиеся на паперти бойцы увидели то, что осталось вместо испарившегося проповедника: пергаментный отрезок, приколотый к двери собора недлинным узким кинжалом с рукоятью, исполненной в виде Распятия. Кто-то успел ухватить взглядом текст до того, как служители Конгрегации сорвали написанную крупным ровным почерком эпистолу, но и без этого, по манере передачи послания и по приметному, всем известному виду кинжальной рукояти, его авторство стало очевидно всем близстоящим. Шепот «Фема!» расползся по толпе прежде, чем бойцы успели возвратиться в королевский замок и отчитаться следователям о произошедшем.
Подробности текста остались неизвестными, но со слов тех, кто слышал слова тех, кому рассказали те, кто говорил с теми, кто успел прочесть висящее на дверях собора сообщение, в организации и осуществлении вчерашнего actus’а открыто сознавались «тайные судьи Фемы». Отрывочные и не всегда внятные слухи рассказывали о том, что своим посланием Фема выражала свое неприятие всего вершащегося в Империи и Императора лично, предавая проклятию все его окружение и объявляя каждого виновным в пренебрежении устоями государств и народа. Человек негерманской крови не должен занимать трон Римского короля, немцы не должны служить инородцу, а богемцы — принимать над собою власть немецкой марионетки, немецкой Церкви и немецких традиций. Впредь, говорилось в послании, никто из служащих этому правителю в этой стране не убережен от кары, каковая может настигнуть любого вне зависимости от высоты его положения.
Фон Люфтенхаймер был хмур и раздражен; улучив минуту, приближенный престолодержца успел шепнуть Адельхайде, что один из прибывших инквизиторов устроил ему неприятный допрос, выпытывая подробности устроения турнира и мер обеспечения безопасности королевской персоны и гостей. Сама Адельхайда уже успела побеседовать с другим следователем, каковой довольно учтиво, но с явным намеком осведомился, по какой причине госпожа фон Рихтхофен покинула свое место на трибуне перед самым выходом Императора на ристалище, когда ей полагалось хоть бы и из приличия наблюдать за предстоящим поединком. Госпожа, мило и с достоинством улыбаясь, пояснила, что отошла всего лишь на минуту, дабы одобрить проявленную в предыдущем сражении удаль господина фон Люфтенхаймера, ободрить его и пожелать удачи в следующих турнирных схватках. Следователь задал еще несколько общих вопросов и удалился, однако вскоре вернулся. Допрос был повторен, на сей раз уже менее любезно и более настойчиво, и инквизитор, не моргнув глазом, прямо потребовал назвать причину столь повышенного внимания госпожи фон Рихтхофен к персоне рыцаря Его Величества, причем самого логичного в подобной ситуации вопроса он, что удивительно, не задал.
Собрат по служению держался строго и немногословно, однако по кое-каким обмолвкам можно было сделать вывод: между этими двумя беседами он успел переговорить с кем-то, кто охарактеризовал госпожу фон Рихтхофен как даму, не склонную заводить романы с рыцарями десятью годами младше себя. Сам ли следователь озаботился уточнением этих сведений, или кто-то намеренно заострил его внимание на этом, ей понять не удалось, а задавать слишком назойливые вопросы она остереглась. Убрав с губ игривую улыбку, Адельхайда, изобразив напускное утомление, поведала следователю историю своего давнего знакомства и приятельства с фон Люфтенхаймером-старшим, каковое завязалось еще во времена его службы при императорском дворе, и свое внимание к юному воителю объяснила единственно своей приязнью к его отцу.
— Я надеюсь, — приняв как можно более строгий вид, уточнила она, — вы не станете повторять расхожее мнение о том, что женщина не может быть другом, майстер инквизитор? Уж коли вы этим заинтересовались, смею вас заверить: ни с отцом, ни с сыном у меня никогда не было отношений, выходящих за рамки простого знакомства, пускай и близкого и доверительного. Можете спросить у кого угодно, и вам подтвердят, что заподозрить меня в этом нельзя.
— Я спрошу, — с холодной любезностью отозвался собрат, и Адельхайда лишь молча и удовлетворенно кивнула.
Спросит. Несомненно, спросит. И наверняка спросит у того, с кем имел беседу в промежутке между этими двумя допросами; все, что останется — попытаться выяснить, что же это за сознательная личность, наводящая следователя на лишние мысли…
Инквизитор ушел, задав те же вопросы об увиденном и услышанном до и во время происшествия очнувшейся Лотте. Помощница, живописуя бескрайнее утомление, говорила односложно, медлительно и настолько бессвязно, что майстер инквизитор, пожелав ей скорейшего выздоровления, попросту махнул на нее рукой и, наконец, удалился.
Лотта действительно не могла похвастать отличным самочувствием и все еще пребывала круглосуточно в постели, однако полученное ею сотрясение уже почти сгладилось, а рана перестала кровоточить при малейшем движении. Сознание тоже уж более не мутилось и не порывалось ежеминутно погаснуть, однако подняться, не говоря уж о том, чтобы приступить к обычным своим обязанностям, она
