слово: «отец», «возлюбленный отец», «развратный отец» (старик Иордан в записках пробалтывается: Брюллов-де, помимо всего прочего, ревновал жену к N. N. — имя и через сорок лет не решается произнести). Вдруг, словно разом всем в ухо шепнули, были убраны в домах бюсты Великого Карла (разбивать жалко, вынесли на чердаки и в людские, спрятали в буфетные шкафы и сундуки). С антресолей клодтовских спустился осунувшийся, постаревший; не отводя глаз, раскланиваясь со всеми встречными- поперечными, вернулся в мастерскую, начатый портрет стоял на мольберте, Мокрицкий молча подал ему палитру, он мазнул раз-другой, отложил кисть: «Неужели это меня так тревожит? Работать не могу!» Приказал Лукьяну подать красный халат, сел в кресло, взял сыгранную колоду карт, разложил пасьянс, закурил сигару. Поднялся, постоял у окна, заметил вслух, что Нева скоро тронется, подошел к мольберту, выбрал полуистертую кисть и, как бы вдавливая ею краску, начал писать на портрете меховую накидку — теплый живой мех ложился на холст, мягко мялся на сгибах…
Закружился в мастерской шустрый, остроглазый Василий Штернберг, друг Шевченко и Мокрицкого, привез во множестве рисунки — виды родной его Малороссии: ярмарки, свадьбы, шинки, переправы, табуны в полях. Карл Павлович листал альбомы, целовал Штернберга: по одной хатке, по этой двери шинка, по этим возам, балаганам, чумакам с дымящимися люльками под носом тотчас угадывается лицо и душа всей Малороссии. Собрать деньжонок, размышлял он вслух, вселяя радость и надежду в сердца учеников, купить хутор в этой прекрасной Малороссии, поселиться там в кругу юных друзей и воспитанников, жить просто, самим выполняя все работы на земле и по дому, а остальное время рисовать, совершенствоваться, на свободе готовить себя создавать великое.
«На свете счастья нет, но есть покой и воля»: золоченый гальберговский Пушкин неподвижно и внимательно смотрел на него со шкафа. Пушкина нет, Гальберга нет, счастья нет, покоя и воли тоже нет.
Приезжал Витали сговариваться относительно изготовления барельефов для дверей Исаакиевского собора. Карл вовсе решился было махнуть с ним в Москву — погостить, насовсем, какая разница! Лучше — насовсем. Сладко томили сердце воспоминания о московских вольных застольях — простая дружеская беседа, простая пища, гитара, песни, добрые, влюбленные женские глаза.
…Но: приказано передать профессору господину Брюллову большую мастерскую в академическом дворе для завершения картины «Осада Пскова»… От академического совета приказано благодарить профессора Брюллова за усердие, оказанное по образованию учеников… Неоконченные портреты таращатся на него со стен… И языческим божком торчит посреди стола зеленый квадратный «господин Штоф», Яненко ходуном вокруг ходит, и Кукольник Платон громко хлопает черными крыльями плаща. Глинка за фортепьяно сочиняет с Нестором романс, выкрикивает полушепотом: «Уймитесь, волнения страсти…» — а страсти не унимаются, и беспокойное сердце не засыпает… Взамен семейного счастья — записочки от сводни: «Г-н Брюллов, уведомляю Вас, что у меня есть очень молоденькая и хорошенькая институтка, брюнетка, на Ваш весь вкус, если Вам угодно, то приезжайте ко мне в Семеновский полк во 2- ую роту… очень желала бы Вам угодить этой чернобровой институткой…» Печальный поэт Струговщиков читает ему из Гёте: «Я чувствую лишь тяжесть атмосферы…» Сорок лет, обозначенные для себя как предел, прожиты, все, что сверх них, — милость божья, и надо либо на Волково, либо понять смысл и цель этих сверх меры отпущенных годов…
Примчалась из дальних краев Юлия Самойлова — друг единственный, всегда кстати! В ту пору окончил свои дни граф Литта, муж ее бабки, — деньги к деньгам, громадное наследство отошло к Юлии. Литте было под восемьдесят, огромного роста и сложения богатырского, голос — труба архангела при втором пришествии (шутили современники); свалился нежданно, как дуб, с веками раздававшийся ввысь и вширь, не рассчитывая крепость стареющих корней. «Я чувствую себя свежим, толстым, колоссальным, — трубил самодовольно, — найдите другого человека, которому в мои годы не нужны очки.
Я имею счастье считаться женихом, не придерживаюсь никакой диеты, ем, пью что мне нравится и во всякие часы». Перед смертью просил подать мороженого, съел сразу десять порций, похвалил повара: «Сальватор отличился на славу в последний раз»… Юлия примчалась в мастерскую, с порога рассчитала кухарку, нанятую Эмилией да так и зацепившуюся при Брюллове, приказала Лукьяну сжарить для нее с Карлом Павловичем сразу четыре ростбифа, конференц-секретарь прибежал знакомиться — не велела пускать, купила у Карла какую-то старую пустячную акварель, цену предложила бешеную, всю мастерскую перевернула вверх дном — и укатила на рассвете. На другой день появилась на придворном бале, вела себя, по общему суждению, неучтиво, нимало с тем суждением не посчиталась и отправилась в свою Графскую Славянку, куда, к неудовольствию государя, тотчас потянулись следом ее друзья…
На огромном холсте — три с половиной аршина высотой — Карл начинает портрет: Юлия Самойлова с приемной дочерью Амацилией удаляется с бал-маскарада.
Тогда маскарады стали увлечением света. Накидывали легкие плащи, домино, прикрывали глаза черными шелковыми полумасочками, все узнавали друг друга — и делали вид, будто не узнают: в том и прелесть, что все будто бы, все понарошку, — будто бы прячутся, будто бы ищут, будто бы любят — в том пряная сладость игры. Государь, выделяясь ростом, могучей формой плеч и груди, прохаживается в толпе под руку с залетевшей в его столицу известной француженкой мадам Рондо (чем известной? — а вот так и говорили:
Красный взвившийся занавес очищающим пламенем отделяет, отрезает Юлию от кипящей позади шутовской карусели маскарада, от возвышающегося над однообразной пестротой фигур султана, от склонившегося к нему Меркурия, услужливого посла, указывающего жезлом на уходящую прочь красавицу. Юлия сорвала маску, прекрасное лицо ее открыто — не только от маски освобождено, но открыто всякому движению искренней, страстной души, на нем запечатленной: она покидает этот мир масок, мир невсамделишных лиц и невсамделишных чувств, и, нежно прижимая к себе, торопится увести отсюда дочь, Амацилию (совсем маленькой запечатлел ее некогда Брюллов во «Всаднице» на балконе — наивное дитя, девочку с душой доверчивой и доброй)…
Критики твердят, что Брюллов-де не портреты пишет с людей — целые картины. Карл пишет Юлию, пылкую, всегда истинную, всегда единственную. Любя пишет — и кровь жгучим пламенем занавеса бьется в его жилах, опаляет ему щеки, пальцы, сердце. «Жена моя — художество!» — бормочет он свою присказку, замешивая краску на собственной горячей крови. Картину-портрет он называл: «Маскарад жизни»…
Вечерний свет
Когда осаждавшие взобрались на стены и башни Пскова и оттуда, как частым градом, осыпали пулями защитников города, когда король Баторий, наблюдая за сражением с колокольни церкви Никиты Мученика, стоящей в полуверсте от городской черты, полагал дело решенным и приказал подавать в шатер обед, а приближенные его обещали ему ужин в замке Псковском, русские воеводы ударили из большой пушки именем «Барс» по Свиной башне и в тот же час сумели воспламенить подложенный под оную порох. Видя гибель и смятение в своих рядах, Баторий бросил в пролом стены лучшие войска, приказывая не отступать ни на шаг. Битва вспыхнула с новой силой. Дым черной тучей затянул небесную синь. Выстрелы пищалей