остроту.
Приведенные слова Даля (опять внешнее противоречие) явствуют: вероисповеданию (как «прозванию» или «крови предков») он большого значения не придавал.
Для Даля, мы уже видели, Россия не отечество единоверцев, как не отечество единоплеменников. Для него важно, чтобы жили как «односемьяне».
В семье самого Даля были люди разного вероисповедания: сам он и двое детей от первого брака числились лютеранами, вторая жена и три дочери от нее — православными.
Даля не привлекала религиозная обрядность. «Вот я и выполнил долг христианина», — говорил он, вручив московскому пастору Локенбергу требуемый денежный взнос[3]. «Тупая привычка к исполнению обряда, будто сущности дела, глушит, как сорная трава, добрую пшеницу; внешность заступает вовсе дорогу духовному, обряд вытесняет мысль и чувство…» — читаем у Даля. Даль всегда противопоставлял «внешнее» «сущности».
И все же перед смертью Даль принял православие. Готовые представления времени преобладают подчас над своеобычными размышлениями. «Вероисповедание», по Далю, — «вера, признаваемая каким- либо
Но «вероисповедание», по Далю же, — «
Мельников-Печерский горячо доказывает, что Даль был «с юности православен по верованиям». Он воспроизводит по памяти длиннейшие восторженные гимны, в которых Даль воспевал православие и поносил лютеранство. Но сам Даль писал о различиях в религиозных воззрениях: «Хуже всего то, что и тут и там является нетерпимость, уверенность в святости своей, в избранничестве своем и ненависть к разномыслящим». Велеречивые гимны, приведенные Мельниковым-Печерским, завершаются странным «поворотом»: Даль намеревается перед смертью принять православие, чтобы не пришлось «тащить его труп через всю Москву на Введенские горы», где находилось лютеранское кладбище, тогда как жил он возле православного Ваганьковского — «любезное дело — близехонько».
Даль мог не принимать православия. Даже в строгом документальном исследовании как-то сами собой отпадают слова «выходец», «подданство», «из датчан» — «из немцев», одним словом, как говорили в старину на Руси. Ни для современников, ни для потомков Даль не был «обрусевшим»; и для тех и для других он именно
«К особенностям его любви к Руси, — писал Белинский, — принадлежит то, что он любит ее в корню, в самом стержне, основании ее, ибо он любит простого русского человека, на обиходном языке нашем называемого крестьянином и мужиком. Как хорошо он знает его натуру! Он умеет мыслить его головою, видеть его глазами, говорить его языком».
«Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни», — сказал Гоголь о Дале.
Друзья Даля и недруги его, те, кто принимал его творчество и направление, и те, кто не принимал, — все неизменно (охотно или вынужденно) подчеркивали его
Даль знал до тонкостей приметы народного быта, легко и свободно чувствовал себя с «простым человеком», «на обиходном языке называемым мужиком». Народ дарил Даля словами, пословицами, песнями, сказками. Мельников-Печерский, сопровождавший Даля в поездках по деревням, свидетельствует, что крестьяне не только не видели в Дале человека нерусского, но были даже убеждены, что он
Даль мог бы не придумывать сложных, противоречивых определений отечества, в которых сам же путался, сводя «внешнее» и «сущность».
То ли дело, когда пишет он ясно и проникновенно: отчизна — «это зыбка твоя, колыбель твоя и могила, дом и домовина[4], хлеб насущный, вода животворная; русская земля тебе отец и мать…»
Нам предстоит еще познакомиться с семьей Даля, с первоначальным его воспитанием, но было событие общее, эпохальное — оно в целом поколении зажгло горячее чувство родины, любовь к ней, гордость за нее, породило в сердцах целого поколения гордость за свой народ и за свою принадлежность к такому народу: это событие — 1812 год.
«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моей колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей», — писал Герцен.
И завтрашний товарищ Даля, хирург Пирогов учился читать по карточкам с карикатурами, карточки назывались «Подарок детям в память 1812 года»; вместо привычных «аз», «буки», «веди» дети запоминали азбуку по первой букве стихотворной подписи. Стихи под карикатурами пронизаны были веселой гордостью победителей. На букву «М», например, подпись была такая:
Но Герцен, Пирогов на десятилетие младше Даля. Их детский патриотизм питался рассказами о 1812 годе, Даль был его свидетелем. Он ровесник Пушкина. Всего на два года младше.
Вот чувства Далева поколения.
В 1812 году семья Далей жила в Николаеве. Сохранилось семейное предание: Иван Матвеевич посылал старшего сына Владимира на базар «слушать вести»; толпа на базаре дожидалась курьера, который кричал на всем скаку содержание привезенных им депеш.
Приятель Даля декабрист Завалишин опровергает семейное предание и сердится, что такой вздор рассказывается якобы со слов Даля: «Всякий, кто помнит еще 1812 год, знает, что… ни курьер, ни почтальон, ни даже частный приезжий, до сообщения начальству не смел рассказывать и самым близким людям даже того, что и сам видел…» Завалишин, наверно, помнил 1812 год, а дочь Даля, поведавшая историю со «слушанием вестей», знала ее с чужих слов и вообще много напутала в своих воспоминаниях. Но Завалишин «ловит» мемуаристку на фактических неточностях, главного-то он опровергнуть не может, в главном она права: события 1812 года «сильно воодушевляли» мальчика Владимира Даля, порождали и укореняли чувства, которые жили в нем до последнего дня.
Отзвуки Отечественной войны находим и в «Толковом словаре» — мелким шрифтом среди примеров, и в сборнике пословиц — вроде: «На француза и вилы ружье», и в Далевом (особом!) собрании лубочных