«Памятная книжка». Здесь, в станицах-крепостях, что вытянулись линией по Уралу-реке, малограмотным указам Пугачева верили больше, чем благочинным правительственным наставлениям. «Потом старайтесь послужить верно и неизменно. За что жаловать буду вас всех, воперво: вечною вольностию, реками, лугами, всеми выгодами, жалованием, провиянтом, порохом и свинцом, чинами и честию, а вольность, хоть и не легулярные, но всяк навеки получит», — здесь не забыли еще пугачевского «царского корени».
Хороши ребята, да славушка худа…
«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ПЯТОЕ
Даль перелистывал тетради — он любил тетради общие, в крепких переплетах, с толстой бумагой, которая от возраста становится еще прочнее, тетради, больше похожие на альбомы (сам Даль называл их «записными книжками»): он читал в своих тетрадях записи, возле которых стояла пометка «
Уральские казаки промышляют рыбу. У каждого казака свой долбленый челнок — бударка, — легкий и ходкий; им правят с помощью одного короткого весла. На красную рыбу заведена особая сеть — ярыга, шести сажен длиной и четырех высотой, или, как здесь говорят, «стеной». Если ловко и с умом выкинешь ярыгу, достанешь осетра; громадина осетр тяжело бьется о борта, качает бударку; его глушат ударом по голове — «чекушат», — приговаривая почему-то не «хороша рыба», а «хорош зверь».
По взморью для ловли красной рыбы ставят ахан — сеть о двойном полотне, одном мелком, неводном, с ячеями в вершок, а другом редком — «режею» — с ячеями в четверть: протянувшись в режею и упершись в стену, рыба поворачивается, играя плеском, и запутывается. Аханный промысел особенно опасен зимою: казаки со всем снаряжением едут к месту лова на санях по морскому льду, «моряна» — ветер с моря — взламывает лед; если начнется после этого верховой ветер, рыбаков на огромных льдинах уносит в открытое море; и на то придумано свое словцо — «быть в относе».
На реке зимой первым делом ищут ятовь — омут, в который красная рыба ложится на зимовку; она лежит тесно, один ряд на другом, как в бочке. Казак стальной пешней в три маха просекает двенадцативершковый лед, опускает в прорубь длинный багор и щупает им дно, поддевая рыбу. Белуги попадаются такие, что одному и не вытянуть; пока тащит ее казак, льдина раз-другой перевернется под ним, окунется казак по шею в жгучую воду, а тащит; московские и саратовские купцы в тяжелых шубах прохаживаются по берегу. Тащит, и холод не берет — на морозе, в одной мокрой рубахе, казак только потеет, упарившись. Торговцы взвалят на сани шести- или осьмипудовую рыбину, повезут в свой Саратов, в Москву или Питер; казак пересчитывает деньжонки, завязывает в платок — хлеб ныне дорог: рубль семь гривен за пуд. Ах Урал — Яикушка — золотое дно, серебряна покрышка!..
На крутых яицких бережках живут в крепостях и станицах простые казаки и рыбу едят простую,
К походам уральцы привычны, собираются быстро: винтовку на плечо, саблю на бок, пику в руки, сам — на коня. Случается, требуют уральцев и в дальние походы, но чаще вскидываются казаки по тревоге, когда по берегу Урала запылают ярким пламенем маяки — шесты, обвитые камышом и соломой. Казаки любят кафтаны алые и малиновые с откидными рукавами по синему поддевку; но в степные походы и в спешные, по тревоге, выезжают в домашней одежде — в чапане, стеганке, поддевке.
Женщин здесь, будь то мать, жена, сестра или дочка, всех именуют «родительницами»; женщины шьют рубахи в шелковыми рукавами, сарафаны, которые бывают
Уральские казаки — раскольники и берегут в обычаях «древлее благочестие». Даль рассказывает, что за хлеб-соль уральская казачка «ни с кого и ни за что не взяла бы платы, потому что это смертный грех; но посуды своей она «скобленому рылу» не подала бы также ни за что, а полагала, что собаку, собачьей веры татарина и нашего брата — бритоусца можно кормить из одной общей посуды». Доброе и дикое сплетается в «древлем благочестии», в старинном обыке. Казаки не пьют вина, табаку не курят (разве что в походе, вдали от строгих «родительниц», опрокинут чарку и побалуются трубочкой), казаки не ругаются, но в доме и не поют, не пляшут, сказок не сказывают — иное дело, когда соберутся мужчины на улице, отдельно, где-нибудь возле войсковой канцелярии; иное дело опять же в походе, где от песни — бодрость, а от балалайки — веселье; дома родительницы отмолят и замолят всякий грех — и песню, и трубочку, и ненароком слетевшее с уст крепкое мужское словцо. Доброе и дикое тугим пояском сплетается в казачьем обыке.
Казак силен, ловок, смел; «морозу он не боится, потому что мороз крепит… жару не боится, потому что пар костей не ломит; воды, сырости, дождя не боится, потому как говорит, что сызмала к мокрой работе, по рыбному промыслу приобык»; случалось казаку «и голодать по целым суткам, и к этому привык он смолоду; летом сносил он голод молча, зимой покрякивал и повертывался»; «Обтерпелся», — говаривал он и объяснял, что добро и худо, нужда и довольство живут «голомянами», «т. е. порою, временем, полосою».
Казаки почти поголовно неграмотны — им грамота не нужна, разве казачке, чтобы, замаливая грехи ушедших в поход мужей, могла заглянуть в священную книгу. В четырех училищах собралось со всего края едва за сто учеников; в крепостях и станицах были свои «мастера» и «мастерицы», знавшие божественное писание, — они учили на дому кое-кого из ребятишек; точно в Яикушку родимый люди окунались в суеверия — губернаторы доносили правительству о «поголовном невежестве, царившем в Оренбургском крае», о нехватке докторов, землемеров, архитекторов, даже мастеровых. Все сплеталось, доброе и дурное, и сберегалось свято, ревниво.
Романа Даль не напишет, запасы и заготовки уйдут в словарь, но потому-то и ценен и необычен «Толковый словарь» Владимира Даля, что запасами и заготовками для него были не просто столбики услышанных слов, но стоящие за словами жизнь и быт со всей своей особостью, обычаи и отношения, замечательные своей отдельностью, необычностью. Слова с пометками «урал-казч» и «орнб»
(а подчас и пометки-то никакой не надо) открывают перед нами жизнь уральских казаков, открывают,
Жуковский, беседуя с Далем, заносит в дневник рядки слов: «Сорока, поднизь…» Но у Даля словам соответствуют «понятия» — то, «что сложилось в уме и осталось в памяти по уразумении, постижении чего-либо». В уме и памяти наблюдательного Даля многое сложилось и осталось. Слово, им произнесенное и записанное, — всегда частица жизни, с этой «особостью» быта и отношений.