толпы нарядные. «Покажи, говорит, мне, Юра, Волгу». Идем и опять молчим. Вышли на набережную, лодку взяли, бью веслами, словно за нами гонятся. Зайка на корме притихла. Выгреб я на середину, Зайка говорит: «Брось весла, посидим». С набережной музыка, огни, а тут только вода черная да звезды в ней покачиваются… Вскочила Зайка, да ко мне, чуть лодка не перевернулась. «Юрка, родной, не гони ты меня!..» Стиснул я ее, прижал к груди, и кажется, что ничего больше не осталось. Ни города в огнях, ни Волги, ни земли — ничего. Она да я!..
Мне становится почему-то зябко, Юрка стесненно покашливает.
— Да!.. Условились, что завтра приеду к ней днем и обо всем договоримся. Я даже в гостиницу не зашел, проводил только. Постояли, Зайка щеки моей коснулась. «Иди, говорит, Юра». Прихожу домой, мать и Вовка спят, Анка сидит работает. Диссертацию она готовить начала. «Что так поздно?» — спрашивает. Задержался, говорю. Сел напротив, смотрю на нее. «От тебя, говорит, какими-то духами пахнет». Сказала так, машинально, и голову подняла. Смотрит на меня и бледнеет. «Она?» Она, говорю, Анка. Голову только руками обхватила… «Ну что ж, говорит, Юра. Я всегда это знала. И боялась всегда». Чего ты, говорю, боялась? Не обманывал я тебя!.. «Подожди, говорит, Юра. Помолчи». Заходила, слышу, моя Анка по комнате. Потом остановилась. «Давай, говорит, так решим. Я вернусь в Казахстан. Конечно, с Вовкой, хотя это тебе и трудно будет». Да ты, говорю, понимаешь, что ты говоришь?! «Все, говорит, понимаю. Только тише: маму разбудишь». Взглянул я на нее — бледная стоит, а спокойная. Даже улыбнуться пытается. Вся такая ясная, открытая. Боже мой, думаю, да что я делаю! Анка, говорю, роднущая ты моя! Да разве я тебя с Вовкой на кого-нибудь променяю! Дурак я, кретин, прости ты меня! «Честность, говорит, Юра, всегда лучше лжи…» Хорошо мы тогда с ней поговорили! По-моему, так и не уснули тогда. Утром разошлись на работу как ни в чем не бывало. Анка ни единым словом ничего не напомнила. «До вечера!» — и рукой помахала. А мама так, кажется, ничего и не заметила… Отвел я Вовку в садик и — в гостиницу. Вошел и сразу с порога: Зайка, извини меня. «А я, говорит, только тебя ждала — попрощаться. Вон смотри», — и на собранный чемодан показывает. Усмехается. И тоже вижу, ночь не спала — сине под глазами. Откуда ж, спрашиваю, ты знала? «Смешной ты, говорит, Юрка, хотя и взрослый вроде. Если б решил, вчера б еще остался. Проводишь меня на вокзал?..»
— Умница она все-таки, — признательно говорит Юрка. — Умнее, брат, женщины нас. Сердце у них мудрее… Приехали на вокзал, стоим на перроне, о каких-то пустяках разговариваем. А уж когда отправление дали, Зайка мне на прощание и сказала: «Виновата я перед тобой, а то не отступилась бы, Юрка. — Говорит, а глаза у нее темные, темные! — Знаешь, говорит, о чем я ночью пожалела? Что лодка наша посредине Волги не перевернулась…» С тех пор я больше ее и не видел. Знаю, что живет в Одессе. В прошлом году вышла замуж. Очень бы хотелось повидать ее. Просто так, конечно…
— Не забыл?
— И не забуду, дружище, — устало и убежденно отвечает Юрий. — Все это как юность, наверно, — навсегда…
2.
От Пензы до Кузнецка — сто двадцать километров.
Мы сидим в вагоне пригородного поезда, Юрий неотрывно смотрит в окно, за которым бегут сосны и березки, косо скользят утыканные воробышками телеграфные провода. Мелькают станции с простыми и звучными названиями Леонидовка, Шнаево, Асеевка. Станции эти мне хорошо знакомы, но каждый раз, когда за окном проплывают крохотное пятнышко перрона, грачи на тополях и, поодаль, селение, — кажется, будто опять прошло мимо тебя что-то важное и неповторимое, будто остались там, вдалеке, люди, которых никогда уже не узнаешь…
— Я где-то видел разъезд Разлука, — говорит Юрий.
— Есть даже такая книжка. «Разъезд Разлука».
— Да ну? — приятель на секунду оживляется и снова смотрит в окно. Я понимаю его: на курорт, с которого он сейчас возвращается, Юрий летел самолетом, много лет не проезжал здесь, и сейчас, хотя до Кузнецка еще не близко, чудится, что вот-вот — то ли за этим лесом, то ли за тем пригорком — откроется город нашей юности.
— Понимаешь, — говорит Юрий, — не могу отделаться от ощущения. Вот, кажется, сойдем сейчас на вокзале и снова станем ребятишками. В школу пойдем! И Валька Тетерев с Сашей Борзовым придут.
— Да… Эти уже никогда не придут.
— Жили люди — и нет людей. — Юрий глубоко вздыхает. — Где погибли, как погибли — ничего не знаем.
— Это-то как раз известно.
— Что известно? — Юрий вскидывает голову. — Откуда тебе известно?
— Вовка Серегин рассказывал.
— Чего ж ты молчал?
— Думал, что сам знаешь, — оправдываюсь я. — Погоди, в каком же это году было? Да в сорок девятом… Правильно, в сорок девятом.
Я так же ехал в Кузнецк, только с противоположной стороны. Из Омска, где жил тогда.
Ехал, собственно говоря, в Москву — впервые в жизни, на совещание в Союз писателей — тоже впервые в жизни, и все-таки решил на несколько часов остановиться в Кузнецке. Решил внезапно, случайно выяснив, что мой поезд прибудет в Кузнецк вечером, а следующий на Москву уйдет ночью; тут же, на вокзале, дал телеграмму Вовке Серегину — единственному из наших ребят, кто, по моим сведениям, остался в Кузнецке.
Ехал и так же, как сейчас Юрий, смотрел в окно — на все, что неслось навстречу, мелькало, заслоняя на секунду толстое, наполовину запорошенное снегом окно, и в следующую минуту исчезало позади. На хвойные леса, утонувшие в голубых сугробах, на маленькие станции с людными привокзальными базарами, на мальчишек, черными капельками слетающих с сахарных гор на лыжах…
Не знаю почему, но в этот раз дорога навела меня на мысли, которые прежде не приходили в голову. Например, о том, что до тридцати лет, торопясь жить и знать, мы никогда не находим минуты оглянуться назад; что в том, пока еще недалеком прошлом и стремительно уходящем нынешнем, ненасытно поторапливаемом вдобавок, остается и нечто неповторимое, ненадолго выдаваемое человеку один раз на всю жизнь; что, наконец, все это — полнота сил, свежесть чувств, душевная чистота — с пронзительной ясностью и точностью оценится, увы, тогда, когда слишком далеко от начальной станции уйдет твой скорый поезд…
После Куйбышева я начал выходить на каждой станции и возвращаться в вагон с последним звонком: все уже казалось знакомым и близким.
На перроне в Сызрани столкнулся с человеком в дымчатой пыжиковой шапке, в черном пальто и белых бурках. Случайно встретились взглядами. Человек тут же отвернулся, но я успел заметить, что лицо его с серыми глазами, полными красными губами и черными холеными усиками очень знакомо. Вот только усики…
— Николай! Гущин! — заорал я, кажется, еще раньше чем окончательно узнал его.
Гущин вздрогнул и как-то странно медленно, словно колеблясь, оглянулся.
— А, здорово, — довольно равнодушно кивнул он, от него попахивало водкой.
— А я тебя сразу узнал! — стискивая руку Гущина, возбужденно говорил я. — Вот здорово! Ты в Кузнецк?
— В Кузнецк. А ты?
— Я тоже, правда, проездом. Не утерпел. Понимаешь, тринадцать лет не был!
Серые, без улыбки, глаза Гущина повеселели.
— Ты в каком вагоне?
— В шестом.
— Соседи — я в четвертом. — Гущин оглянулся. Ты извини, я сейчас пойду. У нас все разошлись,