автомат с предохранителя, передернул затвор и вставил ствол в рот».
Герой не покончил с собой. Но это происшествие навсегда, по его ощущениям, убило в нем нормального человека. «А поле это ему не забыть никогда. Умер он здесь. Человек в нем умер, скончался вместе с надеждой в Назрани. И родился солдат. Хороший солдат — пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего. Но сожаления это не вызывало. Лишь опустошение и злобу».
Этот эпизод — еще одна поразительная, обездвиживающая нашу критическую способность черта повести Бабченко. Война и смерть ребенка — очень эффектно, трогательно. Но задумаемся над настоящим значением и значимостью этого эпизода.
Случайное убийство девочки как главный сюжетный поворот — этот ход рассчитан как раз на гражданских (опять: правда очевидца, попрекающего остальных пережитым). Трактовка, приданная эпизоду автором, — вина солдата, погубившего ребенка, — отдает литературностью, надуманностью. Действительный смысл такого сюжета — не вина героя, а беда войны как таковой. Ужас и противоестественность войны, ее античеловечность состоят как раз в том, что война взрывает опорные заповеди человеческого бытия. На войне нет обычных «хорошо» или «плохо». Помиловав врага, ты рискуешь получить от него же удар в спину. В романе Прилепина есть эпизод со схожим подтекстом. Герои расстреливают пойманных чеченцев — безоружных, ни в чем не уличенных. «Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных. “А вдруг они не… боевики?” — спрашивает Скворец у меня за спиной. Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах у расстрелянных начинают взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли. Ну вот, и отвечать не надо».
На войне морально любое средство, обеспечивающее выживание своих. И драма тут в том, что правота или неправота отдавшего приказ о расстреле (обстреле, пленении) выяснится после, а вот действовать необходимо теперь же — чтобы выжить, чтобы, не дай Бог, не рискнуть своими, вверенными тебе солдатами. Предположим, что в повести Бабченко описана обратная ситуация. Герой заметил движение, засомневался и ничего никому не сказал. А в доме были не девочка с дедушкой, а славный снайпер, который не далее как через пару дней уложит и героя, и еще — чьего-нибудь сына, отца, возлюбленного.
Герой раскаивается, что убил девочку, — и не беспокоится, что не убил снайпера (эпизод приведен в начале статьи).
Посыл повести Бабченко откровенно публицистичен. Относясь с уважением к пережитому им, отдавая должное его роли смелого первооткрывателя темы, я все же хотела бы предостеречь последующих военных прозаиков от невольного подражания Бабченко. Репутация, созданная на базе опыта, рушится, едва появляется новый носитель похожих сведений. Творчество, основанное на пересказе реальности, исчерпывает себя, едва оскудевают закрома памяти у рассказчика. Заключить хочется скандально-резкими, но по сути справедливыми словами одного из авторов газетной рубрики С. Шаргунова «Свежая кровь»: «Кто такой Бабченко? Это та же Денежкина, только без юбки. Не важно, что напишет. Главное — чтоб лейбл нашелся. <…> Он солдат. <…> Он интересен не как автор, а как персонаж. <…> С Денежкиной Бабченко роднит другое, самое главное. Больше они ничего не напишут»[114] (Козлова Е., «О литературной стороне боевой медали» // «Ex libris НГ. 2003. 23 октября).
Человек армейский
Эти проблемы — самый публицистический, поверхностный план повести. Гуцко вообще очень публицистичен: злободневный пласт легко обнаруживается и удобно ложится под нож комментария — вырезается из общей структуры произведения. Между тем за этими срезами содержания остается самое важное, тайное, самое интересное для интерпретации.
«Повесть эта, как мне показалось, посвящена проблеме чужака, отношению к чужаку, ненависти к чужаку», — С. Беляков приближается к разгадке настоящего смысла произведения Гуцко («Урал». 2004. № 5). Секрет здесь в том, что образ «чужака» следует вписывать не только и не столько в тему единства и борьбы национальностей, сколько в тему обезличивающей армейской системы — общественного деспотизма. «Чужак» — это Дмитрий Вакула не только как русский из Тбилиси, но и как личность в армии — сочетание не менее странное, чем смесь культур и кровей.
В романе Прилепина нет конфликта между человеком и его службой. Солдат и личность для него одно. Гуцко обращает наше внимание на борьбу человека с военной формой — кто кого? Зачастую торжествует форма, подавляя в человеке личность, ставя его от себя в зависимость: так, персонажи повести грустно думают о том, что пятнистые солдаты более человеки, нежели они сами, их однотонные собратья («Когда на тебе такая форма, можно носить обычное приветливое лицо»). Форма в армии — это не только «масть» военнослужащего, повышающая или понижающая его права на человеческое достоинство. «Форма» — это еще и роль, принимаемая человеком вместе с присягой, общеармейская маска — здорового, нерефлексивного, агрессивного самца. Такой самец — это вид человека, наиболее приспособленный к выживанию в армейских условиях. И Митя, главный герой повести Гуцко, не вписывается в армейское общество прежде всего потому, что маска армейца ему не идет: «Литературы в нем больше, чем эритроцитов. Но внешний мир требует как раз эритроцитов, здоровых инстинктов».
«Охочее до человечьих мозгов чудище Армия», — Гуцко от уже привычных для читателя, не раз появляющихся и в его повести жалоб на бытовые армейские лишения переходит к проблеме духовного ущерба, наносимого человеку военной службой. Армия роет человека изнутри, разминает его до состояния обезволенного «пластилина цвета хаки». Сбривает особые приметы, равняет под одно. Единообразие и невыделенность — это корпоративная этика армии. Но не тем же ли, через стесывание выступов и изъятие отличий, путем стремится к стабильности и самосохранению более широкая, чем армия, система — все наше общество? Об этом пишет и Карасев в упомянутом рассказе «Запах сигареты»: «Армия — порождение и отражение мира гражданского». В повести Гуцко армейская система приравнивается к системе общественной не на декларативном, а на проблематическом уровне. «“Пустое все <…> притворяться, гримироваться под болвана.
Образ армии как обезличивающего хаоса, норовящего проглотить человека, затянуть в пространство неотличимости, абсолютно схож с образом современного общества в рассказах ровесника Гуцко — И.