историю произведений порой затрудняется выбрать широкий контекст, не очень интересуется и их интерпретацией, ограничиваясь просто оценкой. Чтобы писать об актуальной, не занесенной в реестры, словесности, необходимо все же руководствоваться желанием провести в жизнь какую-нибудь остро необходимую теперь, по твоему мнению, идею. Но Кобрин чурается знамен и не выходит на митинг. Не только потому, что удовлетворен посылом «беседы» с читателем своего уровня, но и потому, что, как все интеллектуалы по духу, тянется к безошибочности, прочности построений. Критику же приходится иметь дело с вещами дискуссионными и, может быть, не однажды признать ошибку своих оценок и концепций.
В этом смысле Дмитрий Быков более готов к критической миссии. Для него есть нечто пострашней ошибки — это летаргия бережения себя от нее, а следовательно, от жизни: «Статуя долговечней оригинала, определение точней метафоры, безразличие неуязвимей любви. … Однако все это искупается единственным преимуществом живого: живое непредсказуемо и интересно, при всей своей уязвимости». Недаром Быков восстает против повальной увлеченности Бродским и Борхесом — именами, которые в книге рецензий Кобрина упомянуты с частотой его личных божеств. Бродский и Борхес, по Быкову, — непреодоленный до сих пор соблазн современной словесности избирать своим идеалом вещь «мертвую, неразвивающуюся и, следовательно, неошибающуюся».
Когда ты знаешь, где центр и как к нему идти, хочется позвать кого-нибудь с собой. Литературного героя — в сконструированную тобой литературу. Интересно понять художественные тексты писателей в свете идей их критических выступлений.
Чтение критики Дмитрия Быкова и Олега Павлова привело меня к убеждению, которое вряд ли им понравится: литературные и общественные ценности этих двух видимых оппонентов на деле во многом совпадают. Формально Быков модерновей Павлова, но недалеко ушел от него по руслу традиции. Он точно так же верит в писателя, который «обращается к главным вопросам своего времени и не боится их»; так же смотрит на литературу как на путь познания жизни; ему так же неинтересен писатель без яркой, большой судьбы; наконец, он так же понимает важность приобщения писателя к общезначимому контексту и надличным ценностям. Магистраль их полемики пролегает, пожалуй, не в сфере идей, а в сфере их выражения. «Почему надо непременно рыдать, стенать или брюзжать, когда сталкиваешься с историей вроде той, что изложена в “Карагандинских девятинах”, <…> — тогда как можно написать отличный “скверный анекдот” страниц на двадцать», — так Быков по-своему переосуществляет замысел повести Олега Павлова («Своя правда» // Континент. 2003. № 115). Быков пренебрег глубинной основой построения повести Павлова потому, что это принципиально иной по отношению к читателю текст. Павловская повесть заявляет свою ценность одним пафосом приближения к правде и вере. А Быков пишет убеждая, аргументируя, выводя к своей истине через заблуждения парадоксальностей. Текст Быкова всеядно общителен, тогда как Павлова — внятен только близкой душе, загодя похоже настроенной. Подобное пренебрежение манипулирующими, завлекающими возможностями литературы в пользу ее смысловой миссии не может не раздражать Быкова, всегда дерзающего убедить самого неподготовленного, незнакомого, чужого читателя.
В том, что собственно фабульную часть «Карагандинских девятин» («Октябрь». 2001. № 8; смотри также:
Глухота начальника, неделями длящееся одиночество в обществе немых истуканов-мишеней преображают мироощущение солдата Алексея Холмогорова. Мир за полигоном обращается в суетный прах, мираж, и единственно реальными оказываются одиночество и тишь его службы. Пустынность дней отдает героя во власть борьбы звериного и святого за его душу. Святое побеждает, и служба превращается для Алексея в послушание, одиночество и глухота единственного собеседника — в подвиг молчальника, тяготы — в блюдение поста, когда в просветлении покоя «еда становилась чем-то невыносимым, как напоминание о жизни». Алексей, по сути, оставлен наедине с абсолютными жизнесмертными сущностями: теплом — холодом, суетой — тишью, одиночеством — сыновством. Итог его службы — выпадение в божественную истину бытия: «Вон как все хорошо кругом».
История службы Алексея Холмогорова тишине так и остается прелюдией, нужной только для объяснения его действий в пространстве текста последующего. И даже жаль, что сатирическое, абсурдное развитие повести в итоге перевешивает органику и мудрость этого зачина.
Несоразмерность фабульного и смыслового плана видна и в одной из последних книг Быкова — романе «Эвакуатор». Если в повести Павлова меня привлекло начало, то роман Быкова я вполне оценила только к его концу. События в «Эвакуаторе» в самом деле анекдот, к тому же анекдот политический: в годину ни много ни мало как гибели нашего отечества, а затем и всех стран от мирового терроризма, а также всечеловеческой тупости и бездарности — Быков предается как социологическому, так и нравственному морализаторству. Одной москвичке от большого везения перепадает «инопланетянин», вовлекающий ее в жесткий квест-сюжет: найти пять человек, успеть вернуться и в этом случае всем вместе эвакуироваться на его родную планету. На оценке этого почти компьютерного сюжета, отлично закрученного ушлым журналистом Быковым, и останавливалось большинство рецензентов. Единственно, кто, на мой взгляд, по-настоящему сумел проникнуть в смысл романа, это критик Ольга Рогинская («Критическая масса». 2005. № 2). Она одна догадалась заметить, что главных героев «Эвакуатора» связывают не только любовные отношения, но и конфликт, чуть ли не поколенческий. В Игоре олицетворен новый тип в нашем обществе — человек частного права, в момент общей катастрофы считающий возможным и правильным скрыться от нее в пространстве игры для двоих. Достаточно внутри себя создать иной мир — и беды реальности, которая, по его мнению, сама виновна в разыгравшейся трагедии, потеряют власть над тобой. Катька же, по выражению критика, «человек ветхий», выступающий за старую идею нашей интеллигенции об ответственности за мир, о личной вине каждого в общем крушении, и этим она ближе Быкову, чем в самом деле «инопланетный» для него Игорь. Отдавая должное интерпретации Рогинской, ставшей неким ключом к разгадке романа, все же замечу: герои Быкова вышли у нее уж слишком цельными и последовательными типами.
Трудно не заметить сходство идеальных героев Павлова и Быкова. Юродивость, бремя ущербности в чужих глазах, искреннее «удивление жизнью» (Павлов) роднят Алексея, Катьку и Игоря. Но идеальный герой Павлова — это герой Быкова с поправкой на цельность. Если Катя чувствует себя обреченной своей юродивостью, то Алексей воспринимает себя «награжденным» ею. И, по вере их, ему в самом деле все время своеобразно везет — у нее же, кажется, весь мир валится из рук. Таким станет и Игорь, когда герои «попадут» на его планету, загубленную в его отсутствие неведомым злом. В земных же условиях Игорь исповедует правоту личной свободы и частного дела и тем временно спасен от маргинального самоощущения, в отличие от Катьки, обо всем, начиная с себя, судящей по принципу личной вины и наказания. Катька у Быкова неспокойная, катастрофичная, раздвоенная, влекущаяся к разрушению — существо же павловского Алексея стремится к покою, прихотливо избегает сомнений, которые разрушают, изводят душу.
Мотив ответственности за общий мир высветлен в героине «Эвакуатора» только в финале. Потому что только тогда он перевесит в ней противоположное стремление — почти инстинктивное влечение маргинальной личности к разрушению общего благополучия. «Ты эвакуатор, я детонатор», — говорит она Игорю. И, в самом деле, к концу романа с удивлением понимаешь, что не кто иной, как Катька, срывала все