избавляют нас от искушения ожидать пророка как нового гаранта смысла и спасения. Вочеловечение пророка в их произведениях и означает возвращение к вопросу о возможностях простого, частного, не наделенного сверхсилами человека. Пророк — это в прошлом такой же человек, как любой из его паствы, «один из сотен тысяч», по Гессе, но он прошел свой путь выяснения себя, обретения действенной правды. Культовая песня группы «Nautilus Pompilius» «Прогулки по воде» насмешливо печалится об апостоле, просящем Спасителя научить его ходить по воде: «Объясни мне сейчас, пожалей дурака, а распятье оставь на потом…». Но нет силы без креста, правды без испытания, приобщения без опыта сокрушительного, страдальческого одиночества. Пророк не указывает, а только показывает пример пути, осуществляет подвиг веры и поиска.
Время великой оси ознаменовалось пророками. Наша эпоха разброда подготовлена вождями. Переживая разброд как ритуал посвящения в новое человечество, что выберем, кого выбродим в нем?
РАКЕТА И САПОГИ
Как отменяли постисторию
Когда Данилкин поссорился с Улицкой, стало ясно: наше советское прошлое стоит того, чтобы за него побороться.
В интервью по поводу только что вышедшего романа “Зеленый шатер” литературный критик “Афиши” объявил писательнице войну идей. Обвинив ее ни много ни мало в “фальсификации истории”: “вы топите Большую Историю — в частной”. А некоторое время спустя предложил свою трактовку эпохи — в объеме замечательного десятилетия: от триумфального полета Гагарина до его гибели.
Оппонентам как будто и делить нечего, ведь они оглядывают эпоху с противоположных точек: Улицкая — из-под глыб, Данилкин — в двух шагах от Луны. И все же записывают друг друга в альтернативщики. Улицкая если обращается к теме космоса, то лишь в связи с литературой: “новое небесное тело вошло в Галактику” — пишет она о ходившем по рукам филологов “первом Набокове”. А Данилкин выносит диссидентов в сноску, мелким шрифтом призывая читателей решить, “правда ли, что подлинными героями 1960-х были вовсе не Королев и Келдыш, Гагарин и Титов, а Сахаров и Солженицын, Синявский и Горбаневская?”
Эта полемика не об истории — о приоритетах. Соперничество диссидентства и государственности — советский сюжет, которому прошедший год подарил неожиданную актуальность. В декабре выбор между “большим” и “частным”, политическим и повседневным приобрел в глазах российских граждан остроту и практический смысл.
Скандальная слава историко-религиозного романа “Даниэль Штайн, переводчик” новому сочинению Улицкой не светила. Потому что роман о советском интеллигентном сословии не был идейным, хотя и продавался как таковой.
Издатели, а вслед за ними и рецензенты наскребли, сколько могли: репутацию возмутителя дум, в “Даниэле Штайне” предложившего совершенно диссидентскую реформу христианства, Улицкой надо же было поддерживать. Биологическая психология, которую в “Зеленом шатре” исповедует один из ведущих героев второго плана учитель Шенгели, годилась на приговор и советскому, и сегодняшнему поколению. Однако растиражированное в отзывах и аннотациях сопоставление инфантильного человека с половозрелой, но не распустившей крылья личинкой вряд ли стоило поднимать на щит. И потому, что педагогические прозрения героя философски мало обоснованы: не ясно, скажем, отождествление “взрослости” и нравственной чистоты. И потому, что нить его рассуждений хоть и протянута кое в какие главы романа, но в целом ничего в нем не объясняет, а вопль “Имаго!”, которым окрестил себя один герой перед тем, как выброситься из окна, кажется форменной авторской несправедливостью: именно этот персонаж проявил нравственную чистоту и готовность отвечать за других, так что хоть и не состоялся как поэт, но доказал, что не личинка.
Герои Улицкой самодостаточны — и тут, наверное, самая обида для Данилкина. Им не нужно никакого “Общего Проекта”, которым критик рвется “нагрузить население”. Причем никакого общего в обе стороны: ни государственного, ни диссидентского. Недаром Илья по сути использует литературное подполье для заработка и самопродвижения, Миха так увлекся глухонемыми подопечными, что едва не прошляпил арест Синявского и Даниэля, а Саня уже при Хрущеве эмигрировал в мир теоретической музыки. Что касается троицы женских персонажей — Ольги, Тамары, Галины, — они отчетливо идут вслед за любовью, принимая каждая от своего мужчины гражданскую позицию, как чемодан с рубашками.
Нет, герои Улицкой не бунтари, не подпольщики. Им достаточно частных задач.
Потому и предательство Ильи по отношению к любимой жене задевает не менее сильно, чем его сотрудничество с органами.
Потому и центральная история в романе — не “Имаго” и, может быть, даже не “Зеленый шатер”, а “Беглец”: рассказ о художнике, который обрел свой дар в деревенской глубине России, вдали от столичных тяжб о власти и колбасе. В самой длинной тени от ракеты Гагарина.
Соотношение сил в этой полемике не очевидно. Вроде бы Улицкая пишет от имени поверженных, о том, что скрыто, — а Данилкин следует за официальной трактовкой и расследует то, что и без него на виду. На самом деле все наоборот. Данилкин и в интервью с писательницей, и в повествовании о советском космонавте распален — Улицкая и в ответах критику, и в романе спокойна: ей, в отличие от него, ничего не приходится доказывать. Диссидентская, “теневая” история СССР после его распада взяла реванш у абсолютистской, “солнечной”. А приоритет частной жизни над государственными интересами сегодня — доминирующая общественная идея.
Отталкивание от прошлого стало для нового государства таким же “моральным оправданием”, каким, по выражению Данилкина, был полет Гагарина — для государства советского.