уставившись в пол, продолжал:
— Гитлер приказал их убивать.
— Умоляю тебя, не продолжай! — вскрикнула Стонкувене.
Но он, преодолевая себя, продолжил:
— Сперва всех загнали в гетто.
— Что это такое?
— Тюрьма. Только большая. Занимала несколько улочек, отгороженных высокой каменной стеной.
— И им там было плохо?
— Очень плохо.
— Прошу тебя, не травмируй ребенка!
Однако Стонкус, видно, решился наконец открыть девочке правду.
— Самое страшное, что оттуда время от времени людей угоняли за город и там расстреливали.
— Но тетю Лейю и дядю Илью ведь не… — последнего слова девочка не смогла произнести.
— Их вместе с еще многими отправили в концлагерь. Помнишь, нас в такой лагерь возили на экскурсию?
— Помню. Там такие страшные печи.
— Хватит мучить ребенка, — не выдержала Стонкувене.
— Онуте, ты наша дочь, и мы с мамой тебя очень любим. Но ты… — он все-таки запнулся, — тоже была в том гетто. Когда была совсем крохой.
— Без вас?
— Да.
— А почему?
Он ответил не сразу. Объяснять, кого именно загоняли в гетто, еще рано. Потом, когда подрастет… Пока пусть привыкнет к тому, что эти несчастные ей не тетя и дядя.
— И чтобы тебя спасти, твой… — он все-таки запнулся, — родной отец, которого ты зовешь дядей Ильей, тайком, рискуя твоей и своей жизнью, вынес тебя оттуда и принес к нам, и ты стала нашей дочерью.
— Зачем ты мне это рассказал? — крикнула девочка сквозь слезы.
— Чтобы ты знала правду. И чтобы родившим тебя людям не надо было играть роль чужих людей.
— Все равно, — слезы мешали ей говорить, — вы мои мама и папа! И я вас очень люблю. И Бируте люблю. Она моя сестренка. А они пусть остаются тетей и дядей.
— Видишь, что ты натворил! — сквозь слезы упрекнула Стонкуса жена.
— Она должна была узнать правду. Заставить родителей играть роль чужих людей бесчеловечно. Они и без этого настрадались.
В комнате воцарилась тишина, прерываемая лишь всхлипами матери и дочки. Но вдруг послышался плач из детской. Это проснулась Бируте.
— Видно, мокрая, — воскликнула Стонкувене: казалось, она была рада выйти к плачущей малышке.
Онуте тоже поднялась. Села Стонкусу на колени и положила голову ему на плечо. Он легонько поглаживал ее.
— Пойми, нельзя было больше скрывать правду. И так слишком долго тянулось наше молчание.
— А разве могут быть две мамы и два отца?
— Так уж у тебя получилось. Шерасы дали тебе жизнь, спасая, принесли к нам с мамой, и ты стала нашей.
— Они что, отдали меня насовсем?
— Тогда об этом не думали. Главным было тебя спасти.
— От чего?
Он молчал, явно раздумывая, как ответить.
— Папочка, объясни, пожалуйста. От чего меня надо было спасать?
— От самого плохого, что творили немцы.
Онуте испугалась.
— От того, о чем нам рассказывали на этой экскурсии в концлагере?
— Да.
— Но ведь тетю Лейю и дядю Илью не… — она опять не решилась произнести это страшное слово.
— Не успели…
Девочка молчала. Только время от времени всхлипывала.
— Вы с мамой их жалеете?
— Мы им сочувствуем.
— Я тоже должна?
— Как сердечко подскажет.
— А в воскресенье они придут?
— Наверное.
— И ты им расскажешь, что… что… — Она не знала, как это назвать.
— Что ты знаешь правду? Наверное, скажу.
В воскресенье, еще задолго до прихода Лейи и Ильи, Онуте затеяла игру в «ручки-ножки и ладошки» с Бируте. Она тайно надеялась на то, что ее, занятую малышкой, может быть, не позовут.
Не позвали. Бируте так громко смеялась, что не слышно было, о чем там, в родительской комнате, говорят. И все-таки идти туда ей не хотелось.
Только вдруг Бируте, видно устав от игры, умолкла, занялась своей куклой, и из комнаты послышался плачущий голос тети Лейи:
— Может быть, для нее, да и для вас было бы лучше, если бы мы… если бы мы погибли.
Девочке стало страшно. Ей захотелось вбежать в комнату родителей, крикнуть: «Тетя Лейя, не надо так говорить!» Но она продолжала стоять, прислонившись к двери, и слушала. Отец предложил позвать ее. Но тетя Лейя все еще срывающимся от плача голосом попросила:
— Не надо… Пока не надо… Пусть привыкнет. А мы… мы будем терпеливо ждать.
И ей вдруг стало жалко этих дядю и тетю. Она повалилась поперек своей кровати и заплакала. Чья она? Сквозь плач она слышала, как гости ушли и как родители тихонько приоткрыли дверь в комнату и, забрав Бируте, так же тихонько закрыли ее.
Ужинали молча. Но когда мать принялась убирать посуду, дочь, обычно помогавшая ей, осталась сидеть.
— Тетя Лейя и дядя Илья не обиделись, что я не вышла?
— Нет. Поняли.
— А что я должна буду им сказать, когда они снова придут?
Отец молчал.
— Папочка, скажи! Я тебя очень прошу!
— Чувство подсказать нельзя. Оно должно само возникнуть. Или… — Он помолчал. — Оно не появится.
— Какое чувство? Пожалуйста, объясни! А если это чувство не появится?
— Мне их будет очень жаль. И, быть может, я буду чувствовать вину, собственно, я уже чувствую вину за то, что мы с мамой раньше не открыли тебе правду. Не хотели тебя травмировать, Тем более что… — он запнулся, — не были уверены, что они вернутся. Там очень многие погибли.
— Я буду стараться. Но… у всех детей только одна мама и один отец.
— Родившая тебя мама ни за что никому не отдала бы тебя, если бы тебе не грозила смертельная опасность. А мы с мамой тебя… — он подыскивал слово, — растили.
— Поэтому вы у меня главные. А тетя Лейя и дядя Илья пусть будут вторые.
— Мама Лейя и папа Илья, — поправил ее отец, хотя это ему далось нелегко.