Йорке левкои не пахнут…»
В жизни газетчика есть все, чем прекрасна жизнь любого достойного мужчины.
Искренность? Газетчик искренне говорит не то, что думает.
Творчество? Газетчик без конца творит, выдавая желаемое за действительное.
Любовь? Газетчик нежно любит то, что не стоит любви. Впрочем, мы отвлеклись.
С телевидения я поехал к Марине. Целый год между нами происходило что-то вроде интеллектуальной близости. С оттенком вражды и разврата.
Марина трудилась в секретариате нашей газеты. До и после работы ею владели скептицизм и грубоватая прямота тридцатилетней незамужней женщины.
Когда-то она была подругой Шаблинского. Как и все остальные сотрудницы нашей редакции. Все они без исключения рано или поздно уступали его домогательствам. Секрет такого успеха был мне долгое время неясен. Затем я понял, в чем дело. Шаблинский убивал недвусмысленностью своих посягательств. Объявил, например, практикантке из Литвы, с которой был едва знаком:
— Я вас люблю. И даже возможный триппер меня не остановит.
Как-то говорю ему:
— Мишка, я не ханжа. Но у тебя четыре дамы. Скоро Новый год. Не можешь же ты пригласить всех четверых.
— Почему? — спросил Шаблинский.
— Будет скандал.
— Не исключено, — задумался он.
— Так как же?
Шаблинский подумал, вздохнул и сказал:
— Если бы ты знал, какая это серьезная проблема…
С Мариной он расстался потому, что задумал жениться. Марина в жены не годилась. Было ей, повторяю, около тридцати, курящая и много знает. Мишу интересовал традиционный еврейский брачный вариант. Чистая девушка с хозяйственными наклонностями. Кто-то его познакомил. Действительно, милая Розочка, с усиками. Читает, разбирается. Торговый папа…
Роза хлопала глазами, повторяя:
— Ой, как я буду замужем?! У меня ж опыта нет.
— Чего нет? — хохотал Шаблинский…
А Марину бросил. И тут подвернулся я. Задумчивый, вежливый, честный. И она меня как бы увидела впервые. Впервые оценила.
Есть в моих добродетелях интересное свойство. Они расцветают и становятся заметными лишь на фоне какого-нибудь безобразия. Вот меня и любят покинутые дамы.
Сначала она все про Шаблинского говорила:
— Ты знаешь, он ведь по-своему любил меня. Как-то я его упрекнула: «Не любишь». Что, ты думаешь, он сделал? Взял мою одежду, сумочку и повесил…
— Куда? — спрашиваю.
— Какой ты… Это было ночью. Полный интим. Я говорю: «Не любишь!» А он взял одежду, сумочку и повесил. На это самое. Чтобы доказать, какой он сильный. И как меня любит…
Итак, с телевидения еду к Марине. Дом ее в районе новостроек заселен коллегами-газетчиками. Выйдешь из троллейбуса — пустырь, громадный дом, и в каждом окне — сослуживец.
Поднялся на четвертый этаж, звоню. И тут вспоминаю, что на мне пиджак Шаблинского. Распахнулась дверь. Марина глядит на меня с удивлением. Может, подумала, что я Шаблинского (из ревности) зарезал, а клифт его — украл…
(У женщин на одежду память какая-то сверхъестественная. Моя жена говорила о ком-то: «Да ты его знаешь. Отлично знаешь. Такой несимпатичный, в черных ботинках с коричневыми шнурками».)
У хорошего человека отношения с женщинами всегда складываются трудно. А я человек хороший. Заявляю без тени смущения, потому что гордиться тут нечем. От хорошего человека ждут соответствующего поведения. К нему предъявляют высокие требования. Он тащит на себе ежедневный мучительный груз благородства, ума, прилежания, совести, юмора. А затем его бросают ради какого-нибудь отъявленного подонка. И этому подонку рассказывают, смеясь, о нудных добродетелях хорошего человека.
Женщины любят только мерзавцев, это всем известно. Однако быть мерзавцем не каждому дано. У меня был знакомый валютчик Акула. Избивал жену черенком лопаты. Подарил ее шампунь своей возлюбленной. Убил кота. Один раз в жизни приготовил ей бутерброд с сыром. Жена всю ночь рыдала от умиления и нежности. Консервы девять лет в Мордовию посылала. Ждала…
А хороший человек, кому он нужен, спрашивается?..
Итак, я в чужом пиджаке.
— В чем дело? — говорит Марина, усмотрев в этом переодевании какое-то сексуальное надругательство. Какую-то оскорбительную взаимозаменяемость чувств…
— Это Мишкин пиджак, — говорю, — на время, для солидности.
— Хочешь сделать мне предложение? (Юмор с примесью желчи.)
— Будь я серьезным человеком — запросто.
— Не пугайся.
— Я должен выступить на похоронах. Ильвес умер.
— Ильвес? С телевидения? Кошмар… Ты ел?
— Не помню. Я Ильвеса в глаза не видел.
— Есть бульон с пирожками и утка.
— Давай. Может сбегать?
— У меня есть. На донышке…
Знаю я эти культурные дома. Иконы, самовары, Нефертити… Какие-то многозначительные черепки… Уйма книг, и все новенькие… А водки — на донышке. Вечно на донышке. И откуда она берется? Кто-то принес? Не допил? Занялся более важными делами?
Ревновать я не имею права. Жена, алименты… Долго рассказывать. Композиция рухнет…
— Откуда водка? — спрашиваю. — Кто здесь был?
Я не ревную, мне безразлично. Это у нас игра такая.
— Эдик заходил. У него депрессия.
Имеется в виду поэт Богатыреев. Затянувшаяся фамилия, очки, безумный хохот. Видел я книгу его стихов. То ли «Гипотенуза добра», то ли «Биссектриса блюдца». Что-то в этом роде. Белые стихи. А может, ошибаюсь. Например, такие:
И дальше указание: «Ночь 21 — 22 декабря. Скорый поезд Ленинград — Таллинн».
— У него всегда депрессия. Рабочее состояние.
— А у Буша рабочее состояние — запой…
— Не будь злым!
— Ладно…
— Хочешь посмотреть, что я в дневнике написала? Относительно тебя.
Марина принесла вишневого цвета блокнот. На обложке золотые буквы: «Делегату Таллиннской партийной конференции».
— Здесь не читай. И здесь не читай. Вот это, «Он был праздником моего тела и гостем моей души. Ночь 19 — 20 августа 1975 года».
Я прочел и содрогнулся. Комнату заполнил нестерпимый жар. Голубые стены косо поползли вверх. Перед глазами раскачивались эстампы. Приступ удушья вышвырнул меня за дверь. С шуршанием задевая обои, я устремился в ванную. Склонился к раковине, опершись на ее холодные фаянсовые борта. Меня стошнило. Я сунул голову под кран. Ледяная вода потекла за шиворот.
Марина деликатно ждала в коридоре. Затем спросила:
— Пил вчера?
— Ох, не приставай…
— Обидно наблюдать, как гибнет человек.
— Знаешь, — говорю, — проиграть в наших условиях, может быть, достойнее, чем выиграть.
— Тебе нравится чувствовать себя ущербным. Ты любуешься своими неудачами, кокетничаешь этим…
— Лимон у тебя есть?
— Сейчас.
Сижу жую лимон. Выражение лица — соответствующее. А Марина твердит свое:
— Истинный талант когда-нибудь пробьет себе дорогу. Рано или поздно состоится. Пиши, работай, добивайся…
— Я добиваюсь. Я, кажется, уже добился. Меня обругал инструктор ЦК по культуре. Послушай, а где это самое? Ты говорила — на донышке…
Марина принесла какую-то чепуху в заграничной бутылке, два фужера. Включила проигрыватель. Естественно — Вивальди. Давно ассоциируется с