окажется лучшим из мужей и счастливейшим из смертных. Такова была любовная история Галатеи. Но я оказалась препятствием этому блистательному будущему и должна была помочь своей чувствительной подружке, вместо того чтобы противодействовать ей. Тут я наконец потеряла терпение и сухо спросила, что она, собственно говоря, имеет в виду.
— Дорогая моя, — ответила она, — нечего тут тебе скрывать. Я прекрасно понимаю, что ты тоже влюблена в господина Фрюманса. Да все кругом только и говорят об этом. Ты умнее и образованнее меня, но ты страшная кокетка, потому что ты не очень религиозна. Так вот, тебе следует забыть господина Фрюманса. Ты знатного происхождения и не можешь выйти за него. Надо поговорить с ним обо мне в открытую, как ты это умеешь, когда захочешь. Надо дать ему понять, что незачем ему быть со мной таким гордым и боязливым, все равно я решилась выйти за него, и если мамаша захочет опять запихнуть меня в монастырь, я устрою так, что он меня похитит. И тогда уж нас должны будут обвенчать. В этом нет ничего худого. Брак очищает все, и мой духовник сказал, что грех, совершенный без дурных намерений, не является смертным грехом.
Она преподносила мне сотни глупостей в таком же роде, даже не давая времени ответить ей, и когда она истерически выложила мне все это, то умчалась в свою комнату, крикнув, что я должна хорошенько подумать и попросить Бога внушить мне благие мысли.
Меня не так возмутила ее глупость, как то, что она приписала мне любовь к Фрюмансу. Сойти с пьедестала таинственного кумира, чтобы вступить в борьбу с этой вульгарной соперницей, — это было унижение, от которого я залилась краской до корней волос, и если бы Галатея вовремя не исчезла, я думаю, что наверняка отколотила бы ее.
Меня разжалобило ее раскаяние, и совершенно напрасно. Мне отнюдь не следовало позволять, чтобы эта глупая и необразованная девица, беспомощная перед бурными порывами, бушевавшими в ней, толковала мне о своих несбыточных иллюзиях, о своем томлении и физиологической необходимости брака. Я и не подозревала о той животной страсти, которая таилась в глубинах нелепого романа, о котором она мне поведала. Может быть, она и сама не вполне ясно отдавала себе в этом отчет. Я хочу верить, что она не понимала всего того, относительно чего делала вид, что понимает, ибо она позволяла себе прибегать к таким выражениям, которые могут быть священными в условном языке исповеди, но сами по себе были грубыми до непристойности.
К счастью, я не понимала их, да и не старалась понять, но, слушая малодушные жалобы этой девицы на скуку в одиночестве или на то, что она именовала презрительностью и недоступностью своего возлюбленного, я, наоборот, пришла к другой крайности — стала рассматривать любовь как позорную слабость и решила никогда в жизни не любить. Это могло быть превосходным противоядием против опасностей первой молодости, но, как все решения, принятые без достаточных знаний и опыта, это было началом неверного представления о жизни и браке.
XXXI
Мне исполнилось девятнадцать лет, когда Мариус перебрался в Тулон, заняв там скромное место, впрочем, более приятное, нежели должность приказчика в торговом доме Малаваля. Жалованье он получал небольшое, но одно из его заветных желаний осуществилось: он стал моряком по форме, хотя фактически им не был. Он носил хорошо сшитый синий мундир, обшитую шнуром фуражку, и ему не нужно было плавать на корабле.
Он снова превратился в хорошенького юнца, и благодаря тому, что жизнь его улучшилась, манеры его облагородились. Он по-прежнему отличался насмешливостью, но теперь шутил с гораздо большим увлечением и веселостью.
Не очень отягощенный своей работой, он стал приезжать к нам по воскресеньям и вскоре обратил внимание на забавные гримасы Галатеи при упоминании имени Фрюманса. При своем насмешливом характере он обладал известной долей проницательности и сумел догадаться о том, о чем Женни даже не подозревала. И он стал находить забаву в издевательствах над мадемуазель Капфорт. Он писал ей от имени Фрюманса какие-то невероятные послания, назначал ей свидания во всех тайных уголках нашей горы, подстраивал такие штуки, что она находила любовные письма даже у себя в башмаках. Далее он забавлялся тем, что разыгрывал комедию влюбленности в нее и ревности к Фрюмансу. В конце концов, если он не свел ее с ума, то лишь потому, что она была для этого слишком глупа.
Я не одобряла такой жестокости и никогда не участвовала в подобных шутках. Но Мариус, не советуясь со мной, когда он измысливал свои проделки, потом рассказывал мне о них, и я не могла удержаться от смеха. Я так давно уж не была веселой! Общение с Мариусом возвращало меня в счастливые дни детства, и это как-то успокаивало бурные порывы воображения, которые мучили меня в то время.
Он отправлялся с нами к обедне, куда в хорошую погоду мы часто ходили пешком. Он дружески вел себя по отношению к Фрюмансу, и тот считал его любезным и добрым молодым человеком. Он давал нам возможность заниматься спокойно и углубленно, ибо уводил Галатею в сад или к ручью, где устраивал ей такие сцены ревности, что она уже совершенно запуталась в том, кого ей любить — Фрюманса или Мариуса. Мне кажется, что она мечтала о том и о другом сразу, и это вызывало в ней приступы какой-то нервической и сумасшедшей веселости, когда она и говорила и вела себя совсем как пьяная. Иногда он забавлялся тем, что делал вид, что потерял ее где-то в горах, а затем являлся и говорил мне, что ждать ее не нужно, она, мол, одна вернулась в Бельомбр. Мы с Мишелем тогда уезжали домой, а Галатея заставала в Помме Фрюманса, который при виде ее бывал весьма удивлен. Он, конечно, знал, что Мариус способен на разные дикие выходки, но не верил, что тут был замешан именно он. И тогда он любезно провожал мадемуазель Капфорт домой, где она приходила в смертельный ужас, видя, что Мариус встречает ее с пистолетом в руке. Однажды он послал к ней мальчишку с запиской, где было сказано: «Когда вы придете, я буду уже хладным трупом!!!» Она поверила, что он замыслил самоубийство, и помчалась к нему сломя голову. А Мариус тем временем куда-то спрятался и заставил ее часа два искать себя.
Ничто не могло вывести из заблуждения эту бедную дурочку. Когда я пыталась втолковать ей, что Мариус над нею смеется, она отвечала, что я его люблю и ревную к ней. Должна признаться, что с тех пор я преисполнилась к ней глубоким презрением и решила — пусть Мариус отныне делает с ней что ему угодно. В ходе всех этих коварных шалостей Мариус, конечно, беседовал со мною о смешных иллюзиях любви и был приятно удивлен, как он выразился, что у меня на этот счет весьма разумные и положительные взгляды. Дело в том, что если бы ему надо было внушить мне нежные чувства к себе, то в этом бы он не преуспел никогда. Он был слишком холоден, чтобы сам их испытывать, и слишком ироничен, чтобы притворяться, но он открыл мне путь к теории, которая разрушила все мои романические иллюзии до основания. Он старался втолковать мне, что брак — это взаимный договор мирной дружбы, преимущество и достоинство которого состоит в полном отказе от темперамента и страсти. Он исповедовал эту теорию вполне искренне: если его уму было двадцать два года, то сердцу все сорок.
Понемногу я стала думать так же, как и он, и утрачивать свой идеал, слишком отдалившись от него. Желая убедить себя, что я выше любви, я все еще невольно благоговела перед ней, ибо считала, что возвысилась над чем-то великим, но теперь, из-за нелепых обид Галатеи, которые показались мне карикатурой на мои прошлые иллюзии, из-за едких насмешек моего кузена на ее счет, я говорила себе, что не поняла поступков Фрюманса, что я никогда не была ничьим идеалом, хотя бы просто потому, что для людей разумных идеальной любви не существует.
Сколько колебаний и размышлений в уме девятнадцатилетней бедняжки! Вот я и стала скептиком на новом этапе своей юности! Мариус вновь обретает надо мной утраченное влияние. Я снова становлюсь веселой и деятельной, хотя, в сущности говоря, мне не до веселья, ибо всякое разочарование — вещь печальная. В беседах с Фрюмансом я ищу отныне лишь сухие факты исторической действительности, я больше не люблю поэтов, я поражаю своего наставника холодной твердостью своих суждений и представляюсь ему атеисткой еще в большей степени, чем он сам.
Наконец, один из последних переломных моментов обозначил границу моего женского тщеславия. Однажды, когда я упрекала Мариуса за все его уж слишком озорные штуки, я спросила, не таилась ли в Галатее, несмотря на ее дикие глупости, настоящая привязанность к Фрюмансу. Нечто преувеличенное,