— Да, и ваше похищение — лучшее доказательство того, что она раскаялась и призналась в своем грехе мужу задолго до смерти. Судя по тому, как он с вами обошелся, чистосердечие не принесло ей счастья, но все же она раскаялась, а скорбящая душа, искупив грехи, возвращается к Богу. Любите и уважайте свою мать, Люсьена, она, несмотря ни на что, теперь на небесах.
Поразительная женщина! Ее простые слова проникали в глубину сердца и возвышали его. Я поцеловала ей руку.
— А сейчас скажи правду до конца, я ко всему готова, — попросила я ее. — Кто мой отец?
— Какой-то испанец, очень красивый, знатный, блестящий. Вот и все, что о нем известно. Мак-Аллан как будто догадывается, кто он, но не уверен, поэтому не называет его имени. Он, кажется, давно уже умер. Не думайте о нем больше. И нам пора в Бельомбр, там вы узнаете еще кое-что.
LXXX
Я была так потрясена, что покорно шла за Женни, ничего не замечая вокруг, словно все это происходило во сне. У меня больше не было слов, и я молча слушала Женни, добавлявшую еще какие-то подробности к своему рассказу, но они, достигая слуха, не задевали сознания. Я понимала, что начинается новый этап в моей жизни, но какой — не знала, потому что над прошлым и над будущим витала скорбная тень. Она так завладела моим воображением, что у входа в Бельомбр я испуганно остановилась.
— Женни, — воскликнула я, — там, кажется, стоит призрак моей бедной матушки и воспрещает мне входить в дом ее мужа!
— Где вы ее видите? — спокойно спросила Женни.
— Там, перед решеткой, — ответила я, дрожа от ужаса и точно в бреду.
— Нет, вам это только чудится, — произнесла она и указала на небо. — Взгляните туда, на прекрасную светлую звезду, которая блестит над крышей: это улыбается вам ваша матушка, она видит, что вы счастливы, и, значит, ее грехи прощены.
Поддавшись власти этих простодушных и поэтических слов, я вошла в калитку и сразу погрузилась в непроглядную тень огромных сосен, окружавших дом. Ночь была безлунная, а деревья так разрослись, что, не знай я дороги к террасе, не раз натыкалась бы на них. Вдруг в этой мгле мои руки оказались в чьих-то руках, маленьких и нежных, непохожих на руки Фрюманса, но все же и не женских. Быть может, в руках Эдуарда? Но почему они так дрожат, почему так тяжело дышит этот человек? Меня словно окутал какой-то жаркий туман, кровь выстукивала в ушах непонятные слова, голова кружилась, а тот, кто стоял рядом, продолжал молчать. Появился Эдуард, освещая дорогу фонарем. Мои руки сжимал он, Мак-Аллан.
— Дорогая сестра, — сказал Эдуард, когда мы вошли в гостиную, — не отнимайте рук у этого человека, так преданного вам. Вы, конечно, знали, что я знаком с Мак-Алланом, но сейчас позвольте представить его вам как моего лучшего друга. Мы подружились три года назад, уже после смерти отца. Тогда он не говорил со мной о вас, я был еще мальчиком и все равно ничего не мог бы сделать. К тому же Мак-Аллан считал, что не должен восстанавливать меня против матушки. Но когда я стал хозяином своей судьбы, он первый сказал мне: «У вас есть сестра, достойная уважения и нежности. С ней обошлись несправедливо, оскорбили ее. Возможно, она не захочет ничего принять от вас. Но если вы через меня выкупите ее родное гнездо, — кто знает? — быть может, она примет его от нас с вами, потому что как другие не поняли ее, так она не поняла меня. Но я твердо верю, что смогу снова завоевать ее уважение и доверие». И вот мы вместе приехали сюда и просим вас поселиться в Бельомбре, и если вам нужно, чтобы мы на коленях вымаливали у вас прощение за обиды, против которых мы оба возвышаем голос, и я и Мак- Аллан станем сейчас на колени.
Эдуард говорил с такой искренностью, с такой трогательной нежностью, что поблагодарить его я могла только слезами. Женни отвела его в сторону, и мгновение спустя я осталась наедине с Мак-Алланом: наши друзья хотели, чтобы мы поскорей объяснились друг с другом. Я была смущена — теперь мне казалось, что это я виновата перед ним, а он всегда и во всем был прав.
Он заметил мое смятение и понял его.
— Вы сейчас думаете, что неверно судили обо мне, — сказал он. — Я тяжко страдал из-за вас, Люсьена, но отчасти заслужил это, потому что если и не провинился перед вами, то был очень виноват перед собой и должен искупить прошлую, во многом легковесную жизнь. Вы часто упрекали меня за нее, не зная, что такое эта легковесность, не умея ее определить. Теперь я должен исповедаться перед вами, чтобы хоть немного оправдать себя.
Меня воспитали самым плачевным образом. Единственный оставшийся в живых сын из нескольких горячо любимых детей, слабый здоровьем, я был так избалован родителями, что долгое время считал мир, вселенную, жизнь созданными только для меня, для моих удовольствий, удобств, прихотей и развлечений. Живой ум, спасительная приверженность к работе и некоторая гордость защитили меня от грубых пороков, но я всегда жаждал новых впечатлений и был подвержен приступам сплина — этого страшного недуга, терзающего англичан, — если разнообразные и бурные волнения не наполняли до краев мой день. Что говорить, я дурно жил, дурно понимал жизнь, дурно распоряжался временем, дурно тратил сердечный жар. Я постоянно обманывался в любви, но виню за это не любовь и не женщин, а собственную стремительность, слепоту, чрезмерную пылкость чувств, бравших верх над рассудком, и ту потребность в страстях и тревогах, с которой я не умел или, быть может, не мог совладать.
Самое серьезное разочарование я испытал по милости леди Вудклиф. Молодая вдова, она была красива, блистательно остроумна, свободна… Когда она предложила мне руку, я возомнил, что завоевал ее сердце, но был отставлен ради маркиза де Валанжи. Этот пошлейший честолюбец, своего рода авантюрист, словом — полное ничтожество, неплохо отомстил за меня, женившись на моей бывшей нареченной. Как я обрадовался, Люсьена, когда уверился, что этот человек вам никто! Леди Вудклиф овдовела вторично, но никаких чувств у меня к ней не сохранилось, хотя она все еще была красива и обольстительна: я благоразумный и снисходительный светский человек, но не подлец и не распутник. Она пожелала снова увидеться со мной, и я появился в ее гостиной, но уже равнодушный к ее чарам. Эта неотразимая женщина была раздосадована, уязвлена моим спокойным прощением. Ей захотелось вновь завладеть мной, а так как я успел разбогатеть, приобрести положение в свете и на ее кокетство отвечал улыбкой, она решила, что на этот раз снизойдет и переменит свое имя на мое.
Но я не предложил ей ни имени, ни сердца, ни страсти. Оскорбленная, отвергнутая, она излила гнев на вас; я встал на вашу защиту, вот она и попыталась вас уничтожить, но не столько из неприязни к вам, сколько от злой обиды на меня.
Я тогда уже любил вас, Люсьена, и наша противница догадывалась об этом. Но моя любовь была и недостаточно сильна, и недостаточно благородна. Вы были правы, остерегаясь меня и считая, что я вас недостоин.
О, я был вполне искренен, я еще раз поверил, что впервые по-настоящему полюбил! И я женился бы на вас — мое слово неизменно, к тому же этот добрый поступок рождал во мне какую-то романтическую радость. Но в мое чувство вплеталось и приятное предвкушение мести: унизить леди Вудклиф, преподать, не совершая вероломства, урок, подобный тому, который она вероломно преподала мне, — это тоже входило в мое желание жениться на вас. Видите, я признаюсь в несовершенстве тогдашней моей любви к вам. Но это еще не все. В ту пору я испытывал страшные приступы ревности к Мариусу, за которого вы вот-вот должны были выйти замуж, и к Фрюмансу, которого от души любил, несмотря на то, что понимал — он достойнее вас, чем я. Однажды я честно признался ему в своей ревности, был высмеян им, пристыжен, исцелен… но ненадолго. Как знать, если бы эти приступы продолжались, мой недуг мог бы стать пыткой для меня, оскорблением для вас. Все равно я не колебался. Мне казалось, я победил предубеждение леди Вудклиф, но вдруг узнал, что она обманывает меня и продолжает добиваться в тулонском суде приговора против вас. Это еще более укрепило во мне и без того твердое намерение жениться, если вы дадите согласие. Я уехал в Англию, хотел привести в порядок дела, чтобы потом всецело и навсегда посвятить вам жизнь. Вернувшись в Париж, уже готовый мчаться в Соспелло, я получил вашу записку: вы не любите меня, любите другого! Я поверил этому и вот тут-то по-настоящему полюбил вас за прямоту, за беспредельное бескорыстие, потому что богатому и известному Мак-Аллану вы предпочли никому не ведомого бедняка,