лезет.
К начальнику его вызвали вечером. Ни за что не пошёл бы, не будь это Николай Кузьмич. Хороший он человек, только очень навязчивый. Виктор всё время у него в долгу. То путёвка в Ленинград или день рождения, то премия за производственную практику и лучшее место в общежитии, и ещё чёрт знает сколько всяких поощрений. Постоянно чувствуешь себя обязанным ему.
Виктор хорошо знал, что ждёт его в кабинете начальника. Николай Кузьмич не повысит голоса, не скажет грубого или обидного слова. У него будет даже виноватый вид; ничего больше он сделать не может. Посоветует, как дальше жить, на прощание подаст руку. Чего доброго, ещё покраснеет. И всё это будет нестерпимо, и не будет возможности его не слушать.
Уж лучше бы вызвал завуч. Тот берёт криком. Начинает разговаривать спокойно, а уже через минуту орёт как сумасшедший. С ним легче. Послать его про себя ко всем чертям и хлопнуть дверью. Кричи на здоровье.
А вот как быть сейчас? И почему так не безразлична ему эта последняя встреча?
Виктор шёл озлобленный, все больше накаляясь и настраивая себя против Николая Кузьмича, не в силах придумать, как отвечать на его спокойный тон. Несправедливый в своём озлоблении, он понимал это, злился ещё больше и переступил порог кабинета начальника, готовый к любому безрассудному поступку.
Как и ожидал Виктор, тон у Николая Кузьмича был спокойный:
— Вещи собрал?
— Собрал.
— Когда едешь?
— Да хоть завтра… Общежитие могу освободить сегодня.
Николай Кузьмич откинулся на спинку кресла и каким-то колючим, незнакомым Виктору голосом сказал:
— Завидую тебе. Легко по жизни пройдешь… В душу мне наплевал и с эдакой лёгкостью попрыгунчика: «Да хоть завтра»!.. А отмывать кто будет?! — неожиданно закричал он и стукнул кулаком по столу. — Мне куда от людей глаза прятать? Или на всю жизнь, как короста, твои плевки прирастут ко мне!
Он вскочил и быстро заходил по кабинету.
— Нет, брат, шалишь! Ты походи, помучайся да каждый день в глаза ей посмотри…
Виктор опешил. Он приготовился совсем к другому. Он совершенно растерялся. То ли оттого, что впервые услышал, как кричит Николай Кузьмич, то ли от его страшных слов и неожиданного оборота, какой принимало дело. Он действительно думал только о себе, о своей будущей работе. А ведь Николай Кузьмич так часто говорил, что верит в него, чуть ли не гордится им.
А тот вдруг остановился и, растягивая слова, сказал:
— Не исключу я тебя. Понял? — Он схватил со стола лист бумаги, напечатанный на машинке, и, тряся им перед носом Виктора, злорадно заговорил: — Это приказ о твоём исключении. На подпись принесли. Видел? — И он в клочья разорвал бумагу. — А теперь убирайся! Иди к сторожихе, собери всех преподавателей и студентов, плюнь им в лицо: «Что, исключили? На-ка, выкуси! У меня здесь своя рука — сам Николай Кузьмич. Что хочу, то и делаю! Я вам ещё не такое устрою. Вы у меня все запляшете! Сторонись, Дубравин идёт!»
Тяжело дыша, он опустился в кресло. Обессиленный, бесстрастно и тихо сказал:
— Не могу я тебя исключить, Виктор. Понял? Ни одного из вас шестерых не могу. Не прощу себе потом. Иди. Поступай, как велит тебе совесть.
Виктор быстро и молча вышел из кабинета, потому что опять этот проклятый комок подступил к горлу. Да и всё равно не мог бы он теперь ничего сказать, не мог бы выразить охватившие его чувства. Ни разу не мелькнула мысль о том, что его не исключили. Что-то очень большое, волнующее заслонило эту маленькую радость. Могучие руки, как и в детдоме, поддерживали его и не давали упасть. Руки, которые добывали советскую власть в большевистском подполье и под Перекопом. Это сама Родина прикрыла последние израненные рубцы его души и с материнской щедростью ещё раз поверила ему.
Так отвечай же Родине, Виктор!
Не в силах разобраться в собственных мыслях и чувствах, он машинально двигался по коридору. Закончилось какое-то собрание, и шумная толпа обступила раздевалку. Виктор шел, и люди смотрели на его странный, растерянный вид, на устремленный куда-то взор и расступались, и каждый, кто взглянул на него, уже не мог оторвать глаз и не мог понять, что с ним происходит.
Он вошёл в раздевалку и остановился перед сторожихой. Она тоже встала, зажав в руках чьи-то пальто и шапку. Они глядели друг на друга.
Самый большой задира, упрямый и сильный, с болезненным самолюбием, ни перед кем не склонявший головы, он стоял расслабленный и беспомощный, и покорные глаза, и подрагивающие губы — всё существо его молило: «Прости меня, мать!»
Выпали из рук пальто и шапка, женщина рванулась к нему, встряхнула, взявши за плечи, зашептала:
— Ну что ты, дурачок, да я уже к начальнику ходила, это я во всём виновата, не бойся, он обещал…
…Разговор с Николаем Кузьмичом Масленниковым был в жизни Виктора Дубравина последним ударом, который вышиб из него остатки мальчишества, безрассудства, беспризорщины. Родился новый человек.
Не раз хотелось Виктору сказать Николаю Кузьмичу какие-то хорошие слова, но он так до окончания техникума и не подобрал их. Они сами пришли в голову много лет спустя. Вот как это произошло.
ЧЁРНЫЙ ВОЗДУХ
Угля было мало, и он был плохой — одна пыль. По закону Дубравин не имел права выезжать под поезд и не имел права рисковать. Он, должно быть, не понимал, что если встанет в пути, то надолго задержит все движение воинских поездов. Но другого выхода не видел. Он подумал, что всё-таки дотянет до Сухиничей, потому что состав лёгкий и маленький. Он считал, что не имеет права отказаться от этого поезда, в котором тысячи первомайских подарков фронтовикам от рабочих и служащих тыла. И если не отправить подарки сегодня, то они к сроку не поспеют. А ведь в одном из вагонов лежала и его посылка, которую он, как тыловик, приготовил вместе с женой и дочерью.
Самое главное — добраться до Сухиничей. Там угольный склад, и дальше ехать — уже одно удовольствие. У него был свой план, и он думал, что всё-таки дотянет, хотя опытные машинисты сомневались и советовали сначала съездить одним паровозом за топливом. Они не знали, какой у него план. Ещё в мирное время, когда он служил в армии на Дальнем Востоке, у него уже был подобный случай, и он решил действовать, как тогда. Он сам взялся за лопату. Вел поезд и сам топил. Сначала помощник обиделся. Получалось, будто ему не доверяют. Но, когда увидел, как действует машинист, понял: сам он так не сможет, хотя уже не первый год за левым крылом.
Дубравин рассеивал уголь тончайшим слоем равномерно по всей колосниковой решётке, и слой топлива был ровным, как бильярдный стол. Помощник видел это и заявил, что так может делать только ловкий жонглер. Дубравину было приятно это слышать. Он сказал:
— Ты знай смотри за воздухом, а то с этой топкой и выглянуть некогда.
Но помощник и так следил за воздухом. Самолёты не показывались.
Чтобы меньше охлаждать топку, Дубравин подбрасывал уголь очень быстро и совсем маленькими дозами, потом хватался за реверс, подтягивая или отпуская его, убавлял или прибавлял пару рукояткой регулятора, открывал песочницу или притормаживал и бросался к топке, чтобы скорее добавить угля и не опоздать к приборам, когда начнётся уклон, или подъём, или закругление, и, сделав всё, что надо, успеть подбросить угля.