– Давно бы так!
Обстановка за столом несколько разрядилась. Подданные Карла с некоторых пор стали удивляться тому, как эта швабская бабенка сумела потихоньку подчинить себе Карла, что он даже начал ее побаиваться. Порой, когда Хильдегарда принималась отчитывать мужа за что-либо, всем делалось неловко. Однако эта неглупая женщина умела вдруг так избежать скандала и в какую-то минуту мгновенно сделаться любезной и ласковой, что люди тотчас ей и прощали и уже думали:
«А ведь не зря он ее любит! И она иногда не зря его поругивает».
Незапланированное пивное веселье продолжилось. От темы элефанта перешли к теме длинных носов, и даже взялись составлять список знаменитых носачей, в котором Карлу, привыкшему везде первенствовать, пришлось довольствоваться весьма скромным местом.
Разумеется, не забыли и Овидия, у коего даже и прозвище было Носатый, и Цезаря, и многих других, и пришли к выводу, что длинноносость каким-то образом связана с большими дарованиями человека. Хорошо еще, что ни у кого из присутствующих не было носа пипкой иль пуговкой, а то бы ведь непременно обиделся.
Стали пить за длинные носы. Хильдегарда, совсем развеселившаяся, терлась щекой о пышные усы мужа и шептала ему, что не променяла бы его нос ни на какой классический.
– И пусть у нас родится носатенький мальчишка, – добавила она. – А то мне кажется, Каролинг больше похож на меня.
– Да, носик у него небольшой, – согласился Карл. – А между тем у нас в роду у всех мужчин носы были – ого-го! И у деда, и в особенности у отца, хоть он и был маленького роста.
– А у горбунка? – спросила Хильдегарда.
Карл вдруг напрягся, вспомнив о Химильтруде и ее горбатом сынишке. Ему вдруг захотелось их видеть.
– Тоже не крошечный носик, – ответил он. – Но ты родишь мне весной мальчика с огромным носом, как у Юлия Цезаря.
В конце весны Хильдегарда и впрямь родила мальчика. Карл, как и обещался, назвал его в честь покойного брата – Карломаном.
Глава седьмая Фихл Абьяд[51]
Они появились, как в дурном сне. Увидев их, Цоронго Дханин так и подумал, что у него вновь приключится приступ отвратительного безумия. И он даже мечтал об этом, чтобы показать – вот, полюбуйтесь, что со мною происходит, когда вы приводите ко мне этих неприятных чужаков. Но, как ни странно, никакого нового приступа бешенства не случилось. Слон чувствовал себя так же хорошо, как все последние дни после выздоровления, и от души сожалел, что разум его не помутняется, а остается чистым и ясным. Тогда бы ему легче было переносить происходящее, которое становилось все хуже и хуже.
Самое страшное заключалось в том, что слон почувствовал скорую разлуку с Ньян Ганом. Из всех двуногих Ньян Ган был самым лучшим, самым любимым. И вот куда-то подевалось его веселье. Порой, и все чаще, он стал прижиматься к хоботу Цоронго Дханина лицом, мокрым от слез, и подолгу так стоять, покуда никто не видит. В подобные минуты слон внутренне сжимался и замирал, не смея пошевельнуться. Ему стало ясно, что Ньян Ган прощается с ним, и возможно – навсегда.
Невыносимо страдая от горестных предчувствий, Цоронго Дханин из кожи вон лез, чтобы только как-то угодить Ньян Гану, на лету схватывал любые новые фокусы, которым тот его обучал, гораздо дружелюбнее стал относиться к Цоронго Дханину Второму, которого доселе недолюбливал, хотя и видел, что Ньян Ган мечтает, чтобы они подружились. Но день ото дня Ньян Ган все меньше проводил времени со своим воспитанником, а помощник Ньян Гана, юноша по имени Тонг Ай, напротив, все дольше находился при слоне. Это был славный малый, веселый и приветливый, но, конечно, куда ему было до Ньян Гана – мудрого, заботливого, всегда угадывающего, что именно нужно слону в том или ином случае.
И вот пришел день, когда Ньян Ган вовсе не появился – ни утром, ни днем, ни вечером, а Тонг Ай был при Цоронго Дханине постоянно. Слону хотелось взбеситься, хотелось заставить свое сердце застыть, чтобы можно было умереть, но ни безумие, ни смерть не приходили, сколько Цоронго Дханин ни призывал их к себе на помощь. О, если бы он мог слукавить, прикинуться больным и умирающим! Быть может, тогда бы Ньян Ган одумался и пришел к нему, чтобы вновь, как раньше, проводить с ним все свое время, ухаживать и играть с ним. Но слон не умел ни лукавить, ни прикидываться. Он покорно шел туда, куда направлял его Тонг Ай, и выполнял приказы юноши безропотно, тем более что ничего не имел против него, хотя он и не был Ньян Ганом.
В тот день, когда исчез Ньян Ган, слон под руководством Тонг Ая и ходил по улицам, и купался в искусственном водоеме на площади перед дворцом Кан Рин Дханина, и даже участвовал в прощальных играх, устроенных в царском саду с особой пышностью. Тонг Ай знал все фокусы, коим обучил слона Ньян Ган, и слон без особой охоты, но послушно исполнял их, когда Тонг Ай отдавал команды. Противные чужаки присутствовали при этом представлении, слон пытался не смотреть в их сторону, но чувствовал их запах. Каково же было его возмущение, когда его заставили возить их на спине. Но Тонг Ай в представлении слона был как бы продолжением Ньян Гана, и Цоронго Дханин не мог ни выполнить приказов юноши – пришлось катать на себе гадких чужестранцев.
Потом было перетягивание каната, и поднятие тяжестей хоботом, и переступание через лежащих на земле слуг, и обильный вкусный ужин, и бессонная ночь, и тревожные сны, пришедшие под самое утро. А утром Тонг Ай вывел слона из дворцового слоновника и повел его в последний раз по улицам Читтагонга. И снова были цветы и песнопения, толпы читтагонгцев вышли провожать священного Цоронго Дханина Третьего, коему так мало суждено было прожить при дворе Кан Рин Дханина, всеараканского государя, полубога-получеловека.
Трое чужестранцев, ненавидимых слоном, сопровождали шествие, и – о ужас! – когда окраины Читтагонга остались позади, Цоронго Дханин почувствовал, что они преследуют его, едучи на другом слоне. Да, именно так, Тонг Ай ехал на Цоронго Дханине, а следом шел обычный серый слон, на котором восседали чужестранцы. Нет, не напрасно он еще при первом знакомстве с этими нездешними двуногими понял, что от них следует ожидать чего-то очень недоброго. Ведь так оно и получилось. Никаких сомнений теперь уже не оставалось – именно они устроили разлуку с Ньян Ганом, именно они увели его прочь из райского Читтагонга, именно они разрушили его счастливую жизнь при дворе араканского государя. Вот какие!
Он шел, неся на себе Тонг Ая, и все больше осознавал, что жизнь его отныне кончена. Тупое равнодушие, так часто сопутствующее горю, навалилось на него, и он смирился с тем, что после очередного привала один из чужестранцев, самый молодой, залез ему на загривок и теперь ехал вместе с Тонг Аем. Так они шли день за днем, уныло и беспросветно, и сердце слона никак не давало сбоев, а разум никак не повреждался, и не наступало бешенство, которое позволило бы слону сбросить с себя иго покорности двуногим и сбросить с себя самих двуногих, и бежать, бежать, бежать – прочь от них, в глубокие дебри, найти других слонов и забыть о Ньян Гане, о его предательстве, вольном или невольном.
Безумие не приходило, и надо было смиряться с тем, что отныне жизнь его превратилась в долгий и бесконечный ход, размеренный и ежедневный. И как ни странно, постепенно слон стал привыкать к этому нескончаемому путешествию, стал находить какие-то радости и развлечения.
Радости?.. Развлечения?.. Да-да. А что ему оставалось делать, если ни смерть, ни безумие не слышали его призывов? А по мере пути менялись местности, виды, пейзажи, растительность.
Долгая задержка получилась, когда надо было переплыть широкую реку, а серый слон все никак не мог уяснить, что от него требуется перебраться на другой берег – слишком уж широкой была эта река, он такой отродясь не видывал. Как, впрочем, и Цоронго Дханин, но, в отличие от серого, белый слон был понятливее, и к тому же Цоронго Дханин готов был сейчас не то что в широкую реку, но и в то болото влезть, в котором когда-то тонул вожак стада.
Наконец переправились и шли дальше. Несколько дней гостили в каком-то большом городе, почти таком