прекращалось, чайки скрывались в расселинах скал, море успокаивалось и лениво катило волны, и тогда на суше, на воде и на маяке наступала ничем не возмутимая тишина… Желтые пески после отлива блестели, точно золотые отсветы на поверхности моря; башня маяка отчетливо отражалась в лазури. Солнечные лучи потоками лились с неба на воду, на пески и скалы. В такую пору и стариком овладевала какая-то сладостная истома. Он чувствовал всю прелесть отдыха, которым пользовался теперь, и, надеясь, что он будет длительным, больше ничего не желал. Это было глубокое счастье, и он им наслаждался со всей полнотой, а так как человек легко осваивается с лучшей долей, то и Скавинский мало-помалу ободрился. «Если люди строят дома для инвалидов, — думал он, то почему бы богу не приютить, наконец, на этой скале своего инвалида?» Время шло и утверждало его в этом убеждении. Старик сжился с маяком, с обрывом, с отмелью и одиночеством. Он познакомился также с чайками, которые гнездились в расселинах скал, а по вечерам устраивали сборища на крыше маяка. Скавинский бросал им остатки своей пищи, и птицы вскоре настолько привыкли к нему, что, когда он появлялся с тарелкой на площадке, на него налетала буря белых крыльев, а он ходил между ними, как пастух среди овец. Во время отлива старик отправлялся на песчаные отмели и собирал вкусных улиток и красивые жемчужные раковины, которые оставляли на песке схлынувшие волны. Ночью, при свете маяка и луны, он ловил рыбу, водившуюся в огромном количестве в заливе. В конце концов он полюбил свою скалу и свой безлесный островок, поросший только какими-то мелкими растениями, из которых сочилась липкая смола. За бедность островка его вознаграждали прекрасные виды, открывающиеся с маяка. В полдень, когда воздух становился особенно прозрачным, можно было видеть весь перешеек, вплоть до Тихого океана. Он был покрыт пышной растительностью и казался Скавинскому сплошным огромным садом. Тут же, за домами Аспинваля, раскинулись роскошные букеты кокосовых пальм и бананов. Дальше, между Аспинвалем и Панамой, тянулся гигантский лес, над которым по утрам и к ночи колыхался красноватый туман. Всевозможные тропические деревья, переплетенные лианами и громадными орхидеями, поднимались из стоячей воды.
В подзорную трубу старик мог разглядеть не только деревья, не только широко раскинувшиеся листья бананов, но и стада обезьян, больших марабу и стаи попугаев, время от времени радужной тучей взвивающихся над лесом. Скавинскому были хорошо знакомы подобные леса: после крушения на Амазонке он несколько недель скитался в таких чащах. Блуждая под этими чудесными зелеными, такими заманчивыми сводами, он видел в них таящуюся смертельную опасность. По ночам он слышал вблизи замогильные завывания пум и рев ягуаров, видел гигантских змей, качающихся на деревьях подобно лианам, и сонные лесные озера, кишащие скатами и аллигаторами. Он знал, под каким ярмом живет человек в этих непроходимых чащах, где среди гигантских листьев, под которыми можно легко укрыться, роятся кровожадные москиты, древесные пиявки и громадные ядовитые пауки.
Скавинский сам все это видел, испытал и пережил, и теперь ему доставляло особенное наслаждение смотреть со своей башни на эти роскошные леса, восхищаться ими и вместе с тем чувствовать себя в полной безопасности. Маяк защищал его от всякого зла, и он только изредка покидал его по утрам в воскресные дни Тогда он облачался в темно-синий мундир с серебряными пуговицами, увешивал грудь своими крестами и горделиво поднимал седую голову, слыша при выходе из церкви, как говорили креолы:
— У нас теперь очень порядочный сторож на маяке. И притом не еретик, хотя и янки!
Однако после обедни он тотчас возвращался на остров, и возвращался с радостью, потому что все еще не доверял материку. По воскресеньям Скавинский читал испанскую газету, которую покупал в городе, или нью-йоркский «Геральд», взятый взаимообразно у Фальконбриджа, и жадно искал в них известий из Европы. Бедное старое сердце! Даже на этом маяке, на другом полушарии, оно все еще билось для родины… Вначале, когда лодка, ежедневно доставлявшая ему провизию и воду, причаливала к острову, старик спускался со своей башни побеседовать со стражником Джонсом. Впоследствии, однако, он видимо одичал: перестал бывать в городе, читать газеты и беседовать о политике с Джонсом. Незаметно шло время, и по целым неделям он никого не видел и никто не видел его. Единственным признаком того, что старик жив, было исчезновение провизии, оставляемой на берегу, и свет на маяке, вспыхивающий каждый вечер с такой же точностью, с какой по утрам из воды поднималось солнце. Очевидно, Скавинский стал равнодушен ко всему. Причиной этого была не тоска по родине, а именно то, что даже она превратилась в покорность судьбе. Весь мир теперь сосредоточился для него на этом островке. Старик уже сжился с мыслью, что не оставит маяка до самой смерти, и просто забыл, что существует другая жизнь за пределами островка. В довершение всего Скавинский стал мистиком. Его ласковые голубые глаза приняли какое-то детское выражение и всегда были устремлены куда-то вдаль. Пребывая в постоянном одиночестве и видя пред собой лишь необъятную ширь моря и беспредельный небесный свод, старик постепенно утрачивал сознание своего «я», переставал существовать как отдельная личность и все более сливался с окружающей его природой. Он не задумывался над этим, а только бессознательно чувствовал. Наконец, ему стало казаться, что небо, вода, его скала и маяк, золотистые песчаные отмели, надутые паруса и чайки, приливы и отливы — что все это представляет некое великое единое целое, одну огромную таинственную душу. Он потонул в этих мыслях, убаюканный ими, впал в забытье и в своем самоотречении, в этом состоянии полуяви, полусна нашел великое успокоение, подобное смерти.
III
Но вот настало пробуждение.
Однажды, спустившись со своего маяка после ухода лодки, доставившей ему провизию и воду, Скавинский заметил на берегу еще какой-то пакет. На толстой парусине, в которую был зашит пакет, были наклеены почтовые марки Соединенных Штатов и отчетливо написана его фамилия. Любопытство Скавинского было возбуждено, он поспешно разрезал полотно и увидел книги; взял одну из них, заглянул в нее и положил обратно; руки его сильно дрожали… Он закрыл руками глаза, словно не веря им, ему казалось, что это сон: книга была польская.
Что это значит?! Кто мог прислать ему книги? В первую минуту он забыл, что еще в начале своей службы на маяке прочитал однажды в газете, взятой у консула, об основании Польского общества в Нью- Йорке, что тогда же послал Обществу половину своего месячного жалованья, с которым ему здесь нечего было делать. Общество в благодарность прислало ему книги. Они попали к нему вполне естественным путем, но в первый момент старик растерялся, и это не пришло ему в голову. Польские книги в Аспинвале, на маяке, в его одиночестве — это было для него чем-то чрезвычайным, почти чудом. На него повеяло далеким прошлым. Ему померещилось, как тем морякам в ночной темноте, будто кто-то зовет его по имени, зовет бесконечно дорогим, но давно позабытым голосом. С минуту он сидел с закрытыми глазами и был почти уверен, что, когда откроет их, сон исчезнет. Но нет! Вскрытый пакет отчетливо выделялся на песке в ярких лучах полуденного солнца, а на нем лежала уже раскрытая книга. Когда старик снова потянулся за ней, он услышал в тишине биение своего сердца. Это были стихи. На первой странице вверху крупными буквами было напечатано заглавие, а немного ниже фамилия автора. Фамилия эта не была чужда Скавинскому: ему было известно, что она принадлежит великому поэту, произведения которого он читал в тридцатых годах в Париже. Позже, сражаясь в Алжире и в Испании, Скавинский не раз слышал от своих соотечественников о все возраставшей славе великого певца, но в то время он не расставался с винтовкой и книгу даже в руки не брал. В 1849 году Скавинский уехал в Америку и за все время своей скитальческой жизни, исполненной невзгод и приключений, почти не встречался с поляками и ни разу не видел польских книг. И вот теперь он с бьющимся сердцем бережно перевернул заглавную страницу. Ему показалось, что в эту минуту на его одинокой скале совершается нечто торжественное.
Вокруг стояла невозмутимая тишина. Часы в Аспинвале пробили пять пополудни. Ни одно облачко не омрачало ясного неба, и лишь несколько чаек парило в лазури. Океан, казалось, дремал. Только прибрежные волны тихо журчали, мягко расплываясь по песчаным отмелям.
Вдали сверкали белые дома Аспинваля среди чудесных пальм. И правда, все кругом было как-то особенно торжественно, тихо и величественно. И вдруг среди этого покоя, царившего в природе, раздался дрожащий голос старика, он читал вслух, чтобы лучше понять: