Во время одного из заездов своих на Хамардабу мне пришлось впервые столкнуться в военной среде с теми же самыми спорами о талантах и способностях, и притом почти в той же непримиримой форме, в какой они происходят у братьев писателей. Я не предполагал встретиться с этим на войне и поначалу удивился.
Не помню, кого?то дожидаясь, не то Ортенберга, не то Ставского, я сидел в одной из штабных палаток и разговаривал с командирами — кавалеристами. Один из них — сейчас уже давно генерал, а в то время совсем молодой еще полковник, служивший с Жуковым чуть ли не с Конармии, — убежденно и резко говорил, что весь план окружения японцев — это план Жукова, что Жуков его сам составил и предложил, а Штерн не имел к этому плану никакого отношения, что Жуков — талант и что все это именно так, потому что — он это точно знает — никто, кроме Жукова, не имел отношения к этому плану.
Разговор не носил личного характера. Если бы это было так, о нем не стоило бы и вспоминать. В словах полковника была та же увлеченность и безапелляционность, которая нередко бывала в наших собственных разговорах, когда мы, молодые питомцы Литературного института, категорически настаивая на талантах своих любимых поэтов и учителей, попутно, не слишком заботясь о справедливости, развенчивали всех остальных…
Седьмого сентября японцы на нашем крайнем правом фланге в районе сопки Ирис — Улийн — Обо произвели пробу сил одним батальоном вновь подошедшей гвардейской дивизии. Батальон ночью занял сопку, а днем почти целиком лег на ней, оставив 496 человек убитых. Наши потери были всего шесть или восемь человек. Японцев раздавили артиллерией и танками.
На следующий день в редакцию заехал где?то в другом месте ночевавший Ставский, вызвал меня из юрты и таинственно сказал:
— Собирайся без всяких разговоров, никому ничего не говори. Поедем: интересное дело!
Я сел с ним в машину. На Хамардабе к нам присоединился начальник политотдела армейской группы полковой комиссар Горохов.
И мы — теперь уж четверо, два полковых комиссара, шофер и я — двинулись, насколько я мог судить об этом при моей слабой ориентировке, куда?то на южный участок фронта.
Добрались мы туда к ночи. В одном месте дорогу нам преградили двигавшиеся танки; они шли, пыхая голубыми отсветами из глушителей и особенно громко лязгая в ночном безмолвии степи. Прошло их довольно много, штук сорок.
Ставский волновался все время, пока проходили танки, и спрашивал Горохова: что бы это могло быть, почему танки идут не в ту сторону, в какую им нужно идти?
Остановив ехавшую за танками легковую машину, мы от сидевших там командиров узнали, что предстоявшая операция отменена, уже не помню теперь, по каким причинам: не то японцы сами отступили и ушли, не то у нас появились какие?то высшие соображения.
Оказывается, Ставский поехал сюда потому, что здесь предполагалась большая ночная операция — окружение той вновь прибывшей японской гвардейской дивизии, один батальон которой уже погиб на Ирис — Улийн — Обо.
Все злились из?за этой отмены: злился Ставский, злился Горохов, злился даже я. Видимо, оттого, что Ставский злился, он не смотрел за дорогой, и мы в первый и единственный раз за все время моих поездок со Ставским на Халхин — Голе сбились с дороги, повернули один раз, повернули другой раз, окончательно запутались и застряли в песках. После этого стали выяснять, где мы. Ставский долго соображал и со своим удивительным чутьем (как позже выяснилось, оправдавшимся и на этот раз) ворчливо сказал, что мы находимся, очевидно, как раз посредине, между японцами и позициями 8–й монгольской кавалерийской дивизии, на самом крайнем фланге.
— Давайте вытаскивать машину.
Стали вытаскивать машину. Несколько раз садились на песок и отдыхали. Потом Ставский сказал, что, если не вытащим машину до утра и не выберемся отсюда в темноте, будет плохо, прохлаждаться нечего. Стали опять тащить машину. Наконец вытащили. И снова поехали в полной тьме.
Ставский вылез и сказал, что где?то здесь, по его расчетам, должен стоять штаб одного из полков 8–й монгольской кавалерийской дивизии, в которой он неделю назад был. Мы оставили машину с шофером и пошли, то полуутопая в песке, то поднимаясь на маленькие барханчики.
Вдруг резкий оклик по — монгольски. Мы стали кричать, в свою очередь, сначала по — русски, а потом вспоминая все известные нам монгольские слова; впрочем, их количество ограничивалось пятью — шестью. В ответ на это последовало щелканье затвора теперь уже различимого в темноте часового — монгола.
Мы остановились. Из темноты подошел другой цирик и тоже щелкнул затвором. Ставский выругался и сказал, что вот сейчас они нас и застрелят. Но Горохов вдруг стал кричать:
— Штаб! Штаб!
При слове «штаб» винтовки опустились. Обойдя нас с двух сторон и замыкая наше шествие, часовые с винтовками наперевес довели нас до штаба. Ставский долго болтал там с нашим, знакомым ему, советником. Я сперва прислушивался к их разговору о майских и июньских боях, а потом задремал. Ставский растолкал меня, и мы поехали обратно.
Так неудачно кончилась эта обещавшая стать интересной поездка.
На следующий день мне с Ортенбергом, Лапиным и Хацревиным пришлось быть у Жукова. Ортенберг хотел узнать, насколько реальны, по мнению Жукова, сведения о близком наступлении японцев, на что нам ориентироваться в газете.
Штаб помещался по — прежнему все на той же Хамардабе. Блиндаж у Жукова был новый, видимо только вчера или позавчера срубленный из свежих бревен.
Кстати, о бревнах. Мне рассказывали, что на северном участке фронта, когда понадобились бревна для полевых укреплений на границе, один из эскадронов, стоявший на самом фланге монгольской кавалерийской дивизии, обогнул степями японцев, забрался глубоко в их тыл и, спилив там на одном из участков Хайларской линии полсотни телеграфных столбов, волоком притащил их на наши позиции.
Итак, блиндаж был совершенно новый, очень чистый и добротно сделанный, с коридорчиком, с занавесочкой и, кажется, даже с кроватью вместо нар.
Жуков сидел в углу за небольшим, похожим на канцелярский, столом. Он, должно быть, только что вернулся из бани: порозовевший, распаренный, без гимнастерки, в заправленной в бриджи желтой байковой рубашке. Его широченная грудь распирала рубашку, и, будучи человеком невысокого роста, сидя он казался очень широким и большим.
Ортенберг начал разговор. Мы примостились кругом. Жуков отмалчивался. Въедливый, нетерпеливый Лапин стал задавать вопросы. Жуков все продолжал отмалчиваться, глядя на нас и думая, по — моему, о чем?то другом.
В это время вошел кто?то из командиров разведки с донесением. Жуков искоса прочел донесение, посмотрел на командира сердитым и ленивым взглядом и сказал:
— Насчет шести дивизий врете: зафиксировано у нас только две. Остальное врете. Для престижа… Хлеб себе зарабатывают, — сказал Жуков, обернувшись к Ортенбергу и не обращая внимания на командира.
Наступило молчание.
— Я могу идти? — спросил командир.
—“'Идите. Передайте там у себя, чтоб не фантазировали. Если есть у вас белые пятна, пусть честно так и остаются белыми пятнами, и не суйте мне на их место несуществующие японские дивизии.
Когда офицер вышел, Жуков повторил:
— Хлеб себе зарабатывают. Разведчики. — Потом повернулся к Лапину и сказал: — Спрашиваете, будет ли опять война?
Борис заторопился и сказал, что это не просто из любопытства, а что они с Хацревиным собираются уезжать на Запад в связи с тем, что там, на Западе, кажется, могут развернуться события. Но если здесь, на Востоке, будет что?то происходить, то они не уедут. Вот об этом он и спрашивает.
— Не знаю, — довольно угрюмо сказал Жуков. И потом повторил опять: — Не знаю. Думаю, что они нас пугают. — И после паузы добавил: — Думаю, что здесь ничего не будет. Лично я думаю так.
Он подчеркнул слово «лично», словно отделяя себя от кого?то, кто думал иначе.