Мы после войны нашли с ним друг друга и долго состояли переписке, как; вдруг, после того как я напечатал в журнале 'Юность' главы из своих дневников, связанные с поездкой на север, я получил от него письмо хотя и дружеское, но в то же время укоризненное. Он укорял меня за то, что я, по его мнению, в слишком легком и отчасти даже юмористическом тоне написал в дневниках свою поездку на Рыбачий полуостров. Письмо этого своеобычного человека было написано тоже своеобычно, непохожие ни на какие другие письма, и поэтому я не хочу пересказывать упреки Дмитрия Ивановича своими словами: '...Когда читаешь все это, я имею в виду поездку по Рыбачьему, ты все как-то в попуточках свое пребывание описываешь. Это в то время было хорошо, это подымало моральный дух. Ты это умел делать и в действительности. Тут по коже мороз, а он со смешком рассказывает о зубной боли. Это действительно в то время рассеивало мрачные мысли и настраивало на бодрость духа. Но я боюсь, что нынешняя молодежь, не видя, не пережив, может понять, что эта поездка была не в пекло войны, а нечто вроде прогулки. Шабунин собирается ехать с Симоновым на боевые операции и прихватывает с собой охотничье ружье - по дороге, может, дичь попадет... Симонов собирается ехать домой, и вдруг ему предлагают баньку - и опять безобидное приключение, что подштанники его висели на телеграфных проводах. На боевые точки приехали с Ереминым, где каждую минуту можно ожидать огня артиллерии противника или бомбежки авиации, - Симонов ходит пешком по воде, как Иисус Христос, а комиссар тем временем, как будто с хорошей прогулки в доброе мирное время, предлагает жареного поросеночка откушать. Для нас понятно, в какой обстановке все это было Но оборона Рыбачьего, и особенно в первые дни войны, - это была трагедия. Вот и хотелось бы более серьезно подчеркнуть это...'

Так отделал меня бывший комиссар 104-го артиллерийского полка за юмористические детали моего повествования о том военном времени. Прочитав это, я подумал, что, может быть он в чем-то и прав. И, подумав так, в своих комментариях и дополнениях к дневнику постарался, как выразился Еремин 'более серьезно подчеркнуть' и значение обороны Рыбачьего и остроту сложившейся там обстановки.

Однако, не скрою, в то же время у меня сохранилось чувство, что и я по-своему был тоже прав, - была же, очевидно все-таки какая-то причина для того, чтобы именно эта поездка на Рыбачий и Средний оказалась описанной с большим вниманием к житейским мелочам войны и с большей долей юмора, чем это свойственно другим страницам дневника. Да, конечно, Еремин по-своему прав, подумал я. Хотя Шабунин действительно брал с собой в дорогу охотничье ружье, но на ту находившуюся в непосредственном соседстве с катерниками береговую батарею номер 221, первый орден знаменитого командира которой Космачева мы тогда обмывали, как свидетельствуют документы, немцы за годы войны сбросили семь тысяч авиабомб и выпустили по ней семнадцать тысяч крупнокалиберных снарядов. Да, он прав, бомбежка все равно остается бомбежкой, даже если в результате ее на телеграфных проводах повисли твои подштанники, а ты сам остался при этом невредим, и, разумеется, день на день не приходится, тот же самый Еремин по дороге на наблюдательные пункты своих дивизионов и батарей не раз лежал по дороге и под бомбежкой, и под обстрелом, видел вокруг себя и убитых и раненых, и тут уж не до поросеночка, хотя в тот удачный день, когда мы не подверглись никаким опасностям, кроме простуды, поросеночек все-таки был.

Это я понимал, конечно, и тогда, когда был на Рыбачьем, и тогда, когда почти через год, вернувшись из Сталинграда, додиктовывал именно эти страницы дневников. Так откуда же все-таки появился этот юмористический оттенок? Почему меня на него потянуло? И пожалуй, точнее всего я понял причину этого, перечитав одно из последних послевоенных писем покойного уже ныне Ефима Самсоновича Рыклиса, а вернее, одно место в этом письме: '...Я ночью не мог спать - мне все мерещились Озерки, мой КП и НП, Скробов с его хозяйством, госпиталь на перешейке, куда я заворачивал иногда погреться по пути к Скробову, Пикшуев с его пушчонками, по которым мы неоднократно вели уничтожающий огонь, а они снова и снова оживали, и наши жгучие переживания за Москву, которая была в опасности...'

Вот именно. Пожалуй, в этом, именно в этом, в этих неотвязных мыслях о Москве, в этой нестерпимой тревоге за нее, за все происходившее там, пока я сидел тут, на краю света, на Рыбачьем, была причина того отчасти юмористического тона, в котором я описывал эту свою поездку. Хотелось и самому быть веселее, чем ты был на самом деле, хотелось развеселить и других, не меньше тебя встревоженных людей, хотелось и самому не поддаться, и другим не показать своей душевной тревоги. Все время овладевшее тобой подсознательное чувство, что хотя война всюду война и на ней всюду убивают, но все-таки самый главный, самый роковой вопрос общей нашей жизни или смерти решается сейчас не здесь, а там, под Москвой! - заставляло с большей, чем обычно, легкостью, а минутами и с большим, чем обычно, равнодушием к реальной или предположительной опасности относиться ко всему, что происходило вокруг тебя здесь, так далеко от Москвы.

И хотя я писал разные страницы дневника с разного, иногда меньшего, иногда большего, отдаления во времени, я жил в нем в том времени, какое описывал, и это относится к его страницам о Рыбачьем полуострове так же, как и ко всем остальным. Я не оправдываюсь, всего-навсего объясняю. Дневник есть дневник, он не принадлежит к числу тех сочинений, которые полезно поправлять задним числом даже перед лицом более или менее справедливых критических замечаний.

Глава восемнадцатая

...На другой день после приезда я пошел в морскую разведку к майору Людену. Когда я пришел, он занимался одновременно двумя делами: вполголоса, но со всеми фиоритурами пел арию Гремина и писал третий по счету рапорт о переводе его в пехоту за Западный фронт. Как и многие люди на севере, он глубоко переживал октябрьские и ноябрьские события под Москвой и буквально не находил себе места.

Немножко отведя душу разговорами на московские темы, Люден сказал мне, что завтра в тыл к немцам идут сразу две разведывательные партии. Одну из них поведет он, а другую - Карпов. Карпов должен был уйти на неделю или полторы, а Люден - на одни сутки. Предстояла короткая операция на Пикшуевом мысу, где немцы держали пару пушчонок, из которых они палили по заливу, не давая в светлое время нашим мотоботам проходить в Озерки. Тот бот, который перед нашим отъездом с Рыбачьего шел в Озерки, был обстрелян как раз этими пушками.

По словам Людена, во время операции предстояло выяснить, есть ли на Пикшуевом гарнизон, и если он есть, то уничтожить его. А также узнать, исправны ли там немецкие пушки после того, как по ним два дня долбила наша артиллерия. И если они исправны, то их уничтожить.

Люден считал, что все это будет делом одной ночи, и это меня сразу соблазнило, и я сказал Людену, что прошу его взять меня с собой.

Я без особых колебаний подумал, что, наверно, Мишка Бернштейн не будет возражать против того, чтобы пойти в эту операцию, и попросил взять и его. Людей посоветовался с начальником разведки Визгиным, тот согласился, и я уже через полчаса был в гостинице, где Бернштейн и Зельма проявляли свои снимки.

Когда я сказал Мишке, что нам предстоит с ним пойти в эту разведку, единственным, что он спросил, было - долго ли придется плыть морем? По правде говоря, я сам не знал этого в точности, но, чтобы успокоить его, сказал, что нет, недолго.

- Ну, если недолго, тогда ладно.

После этого мы отправились к разведчикам, которые обещали выдать нам кое-какое обмундирование. Но Мишкины толстые икры не влезали ни в одни валенки. В конце концов валенки пришлось обрезать. Я решил идти в сапогах. Нам выдали ватники и ватные штаны. А вообще предполагалось, что мы должны были идти налегке, потому что от места высадки до Пикшуева нам предстояло сделать двенадцать или пятнадцать километров по скалам.

Я не предложил Зельме принять участие в этом деле, потому что не знал, какие у него планы. И в то же время, зная его характер, понимал, что если я предложу ему это, то он все равно пойдет, даже если это совершенно не входит в его намерения. Потом оказалось, что он обиделся на меня за то, что я ему этого не предложил, и несколько дней молчал и злился.

На следующее утро мы пришли в разведку уже вполне экипированные - в шерстяных свитерах, в фуфайках и ватных штанах. Мишка со своим наганом, я с парабеллумом. Словом, вид у нас был достаточно воинственный.

Визгин сказал, чтобы мы не только сдали все документы, но и на всякий случай записали домашние адреса, а кроме того, если хотим, написали на всякий случай записки своим близким.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату