- А что тебя так волнует?
- А как же не волноваться? Мать уже, считайте, больше чем двадцать лет замужем за без вести пропавшим. И никакого ей определения нет, ничего не сказано, что умер, что она вдова. Без вести пропавший и без вести пропавший. Когда же это решится? Я вот был мальцом, а сейчас уже взрослый человек, уже и собственные дети есть, а все еще, так вот, отец-то ни в тех, ни в этих! Как же это можно, чтобы столько лет ничего не решалось? Что это за без вести пропавшие через двадцать лет после того, как пропали? Почему это нерешенным остается? - говорил он с волнением и горечью...'
Возвращаюсь к своим записям 1943 года.
...Радостные муки поисков - спутники большого наступления. Всю эту поездку ничего не можем найти сразу, все находим с великим трудом и с опозданием не потому, что нам дают неверную информацию, а потому, что, пока едем, эта информация опаздывает, штабы и войска беспрерывно перемещаются вперед. Нет ничего канительнее, чем отыскивать в находящейся в движении армии какую-то часть, если тебе нужна именно она, а не какая-нибудь другая.
Штаб корпуса, оказывается, за последние два дня переезжал три раза, и, когда я наконец нахожу его в маленькой, наполовину сожженной минувшей ночью немцами деревушке, штаб уже почти весь снова на колесах. Попади я сюда на час позже, вновь не застал бы его.
Прошу у начальника оперативного отделения штаба корпуса дать мне проводника, чтобы поскорей добраться до дивизии. Крестик на моей карте, рано утром поставленный в штабе армии, не внушает доверия. Наверное, там, где у меня стоит этот крестик, сейчас уже нет штаба дивизии.
Пообещав дать проводника и приказав по телефону, чтобы он явился, начальник оперативного отделения вдруг спрашивает меня:
- Вам ничего не говорит моя фамилия - Хорунжий?
Стараюсь вспомнить. Фамилия Хорунжий мне чем-то памятна, но чем вспомнить не могу.
- Фамилия, по-моему, знакома, - неуверенно говорю я. Разве сообразишь, где же я видел этого высокого чернявого подполковника.
А подполковник улыбается, и по его улыбке видно, что он верит, что я вспомнил его фамилию.
- А встречались мы с вами вот где - на Рыбачьем полуострове. Вы были у меня там, на хребте Муста- Тунтури, на командном пункте, и приход ваш был отмечен двумя обстоятельствами: сначала мой КП накрыли минометным огнем, а потом мы с вами ели форель, пойманную моими разведчиками в горном озере. Теперь вспомнили?
И я действительно вспоминаю и этот КП в скалах Муста-Тунтури, и этого подполковника Хорунжего, который был тогда капитаном и ходил в здоровенном, как у возчика, полушубке и сбитой набекрень ушанке. Баренцево море, Рыбачий полуостров, холод, ветер, зима сорок первого, зуб на зуб не попадает - и вот теперь сорок третий год, конец лета, жара, несжатые поля, наступление на Центральном фронте и тот же самый человек, только в пыльной, выгоревшей гимнастерке и подполковничьих погонах.
- Вот вам проводник, - показывает Хорунжий на подошедшего сержанта. До свидания. Между прочим, было бы интересно встретиться где-нибудь еще. Бог троицу любит...
...Снова у Горишного. Приехал к нему уже под вечер. Наступление продолжается, и через час, глядя на ночь, он должен сменить командный пункт.
Сказал, что буду эти дни у него, и дал ему поглядеть то, что написал о его дивизии в период обороны. Хотя, наверное, ему было некогда, Василий Акимович все-таки заинтересовался, сел на раскладной стул и стал читать внимательно, морща лоб. Когда прочел, сказал:
- Ну что ж, печатайте. - И сделал только одно замечание: - Зря вы меня во время боя по полкам там гоняете, теперь не сорок первый год. При той обстановке, которая была, незачем мне было по полкам ездить.
Я возразил, что помню, как он ездил. Он не согласился.
- А если даже и было, то зачем об этом писать? Ни к чему эти поездки, когда надо и не надо. Мы от этого уже отошли.
У нас связь теперь достаточно хорошо работает.
И он, забыв о рукописи, начал говорить про связь: при хорошей связи звонить по телефону надо пореже, удерживать себя от лишних звонков, чтобы не отрывать и не нервировать командиров.
- Ведь как получается? Первый раз скажешь ему спокойно. Второй раз уже нервно, а третий - с матом. Я иногда им сам потом шутя советую: когда тебя зря ругаю, отвечай - я контуженый, плохо слышу! Устали люди за время наступления. До того устали... Везут тяжелораненых по ухабам, по кочкам, а они несмотря на боль, снят. Иногда в медсанбате его на стол положат, а он все еще спит. Один раз встречаю повозочных, едут, а на повозках никто не шевелится. 'Вы что, мертвых везете?' - 'Нет спят они'.
Вообще война другая пошла. Раньше, вспоминаю, бывало, в начале, идет верзила, легко раненный, по сути, почти здоровый, и в ответ на вопрос поет панихиду: 'Нас всех разбили, один я остался...' А теперь встречаю: идет из боя грязный, оборванный, два раза раненный, потому что после первого ранения из строя не вышел. 'Я, - говорит, - с-под высотки иду, наши ее теперь уже беспременно взяли: я под самой под ей лежал...'
...По дороге в Москву ночуем в деревне, где раньше был штаб армии; на окраине вместо штаба теперь разместился армейский полевой госпиталь.
Утром уже собираемся ехать, когда заходит доктор и просит полчаса поговорить с ранеными, почитать им стихи, они скучают.
День с утра теплый. Тяжелораненых вынесли из хат и положили в тени деревьев. На госпитальных матрацах лежит человек пятнадцать - раненые офицеры. Большинство артиллеристы, ранены в первые дни июльских боев. Почему не отправили их дальше, не знаю, может быть, в армии свои расчеты, придерживают их здесь, чтобы после выздоровления не ушли в другие части.
Читаю стихи, потом разговор. Двое - москвичи, начинают расспрашивать о Москве. Один, красивый и совсем еще молодой, особенно подробно расспрашивает про театры. Проявляет при этом профессиональную осведомленность. Спрашиваю его, кем был до войны. Улыбается.
- Вы угадали. Артистом. Окончил перед войной театральную школу при театре Вахтангова. Теперь старший лейтенант, артиллерист.
Протянув соседу жестянку с табаком, просит его свернуть цигарку. Вторую руку так и не показывает из-под одеяла, видимо, она покалечена. Объясняет, что его ранили, когда пробирался на наблюдательный пункт, чтобы корректировать огонь своей батареи, что его подвел командир взвода - не вовремя поднялся над землей, их заметили немцы и засыпали минами.
- Меня ранило в руку, а его в живот. Рядом никого не было, я его долго тащил. Приходилось одной рукой. Тащил, пока он не умер. Тогда я встал и пошел. У меня еще были силы идти, перебитую руку, чтобы не мешала, засунул за ремень. Так и шел. Сейчас сам удивляюсь, а тогда сгоряча почти не чувствовал боли.
Расспрашивает, как идут дела на фронте. Потом смеется.
- Мы тут все артиллеристы, все еще бредим своими орудиями. Иногда по ночам можно у нас в палате услышать артиллерийские команды. - Он кивает на соседа. - Сегодня капитан меня разбудил. Во сне ругался на какого-то Волкова, требовал, чтобы перенес огонь левее.
- А у меня и Волкова никакого не было в дивизионе, - говорит капитан.
- В дивизионе не было, а во сне был! Возвращаетесь в Москву?
- Да.
- Увидите кого-нибудь из нашего театра, передайте привет!
Бывший артист закуривает свернутую ему капитаном цигарку и молчит. Видимо, загрустил от мыслей о театре. Потом спрашивает меня:
- Как отсюда поедете? Через станцию Поныри?
- Очевидно, через Поныри.
- Там, за станцией, на горке стоят сожженные 'тигры' и 'Фердинанды'. Так те два, что левей, у самой дороги, - это работа моей батареи. Поедете мимо, посмотрите.
Чувствую, ему очень хочется, чтобы я посмотрел его работу. Обещаю посмотреть.
Подъезжаем к Понырям. Сожженные на скате высотки немецкие танки видны издалека. Слева от дороги стоит самоходное орудие 'фердинанд'. Огромная машина, тяжеловесно и неуклюже склепанная из
