приготовления, тем более, что жив был и ее муж, отец Михаила Пселла. Скоро муж умер, и Феодота перенесла эту утрату с мужественной стойкостью и преданностью воле Божией, заметив только удрученному горем своему сыну, что наука принесла ему, вероятно, мало пользы, если не вразумила его, что Бог дал в смерти средство освобождать душу от тела — некогда прекрасного, но испорченного змеиным ядом; если кто желает плакать, прибавила она, то должен плакать о себе, пока находится в телесных узах. Феодота стала вести жизнь согласную с этим взглядом на телесный организм, изнуряла свою плоть лишениями и постом. Она до того истощилась, что вызвала против себя укор в излишнем воздержании, особенно же был недоволен ее отец. Уступая общему голосу и убеждениям родных, она приказала однажды служанке принести себе рыбное кушанье, но, при взгляде на принесенное, раскаялась в своей минутной слабости, позвала с улицы нищую старуху, отдала ей рыбу, а сама стала постничать по-прежнему. Наконец она совершенно ослабела телом, руки не двигались, ноги не повиновались. Тем не менее она не переставала присутствовать при песнопениях и молитвословиях, причем желала непременно стоять прямо, и так как собственных сил не хватало, то заставляла двух служанок поддерживать себя с обеих сторон. Перед смертью она приняла схиму и, когда умерла, была положена в ней в гроб. Народ во множестве стал стекаться на погребение подвижницы, постом и воздержанием освободившей душу от телесных уз. Все хотели освятить себя прикосновением к ней, толпа разорвала ее одежду на мелкие части и унесла с собой лоскутки. Когда пришло время опустить гроб в могилу, невозможно было сделать это, не оттеснив предварительно отовсюду напиравшую народную массу.[2671]

К сожалению, монашество далеко не в полном составе своих членов представляло привлекательные черты. Многие монахи по своей жизни стояли в противоречии с монашескими обетами, так что все их существование построено было на лицемерии, пороке самом обыкновенном в то время, коренившемся в мирских людях, присущем также и монашеству.[2672] Вместо смирения и послушания, требовавшихся монашескими обетами, монахи проникнуты были чувством любочестия и властолюбия, вместо того чтобы повиноваться и поучаться, сами стремились повелевать другими и учить, а для этого усиливались получить место настоятеля монастыря. Не всегда достоинство и внутреннее превосходство пролагали дорогу к этому месту, иногда оно приобретаемо было с помощью лести и денег.[2673] Харистикарный способ, открывавший широкое поле вмешательству харистикариев во внутренние монастырские порядки, представлял возможность честолюбивым монахам посредством подкупов и взяток делаться игуменами. Разумеется, игумены, получившие власть подобным образом, были потом безответны перед теми же харистикариями, которые не стеснялись отдавать им приказания через своих управляющих или посылать им письменные повеления о пострижении того или другого в монахи.[2674] Монашеский обет предписывал нестяжательность: между тем тогдашние монахи величайшее благополучие полагали в богатстве и чрезвычайно падки были на деньги. Все усердие обращено было на увеличение монастырских имуществ и извлечение из них возможно больших доходов. Евстафий Фессалоникийский рисует мрачную картину обирания мирских людей монахами, — как разбогатевшего мирянина всячески заманивают, сначала предлагают угощение, вкусные кушанья и напитки, затем пускают в ход духовную приманку, говорят о воздержании, бодрствовании, хвалятся видениями, богоявлениями и чудотворениями; очаровав таким образом слушателя, привлекают его к пострижению, и если встречают с его стороны нерешительность вследствие суровости монастырской жизни, спешат убедить, что его ожидает беструдная святость, спасение без пота, невозбранный вход в рай; всеми этими соблазнами уловляют в свои сети достояние человека, его имения и деньги, а как скоро цель достигнута, не обращают уже на него внимания, отпускают на все четыре стороны, без имения и без денег, предоставляя однако же новопостриженному монаху вновь заняться оборотами и нажить состояние.[2675] Хотя Евстафий — писатель XII в., однако же нарисованная им картина применима и к монахам XI в., любостяжание которых, стремление к накоплению монастырских имуществ в размерах, превосходивших монашеские потребности, обращало внимание и проповедников, и историков, и политиков, вызывало даже соответствующие административные меры. Обет отречения от плоти, от сродников, от мира тоже находился в противоречии с действительным поведением монахов. Можно думать, что Пселл, в каноне Иакову, монаху монастыря Синкелла, о содержании которого легко судить по акростиху, преувеличил в пылу раздражения невоздержность монашеского жития, приверженность к пьянству;[2676] еще большее преувеличение можно усматривать в его письме к монаху Феревию, который, по словам Пселла, не имел ни скромности на лице, ни нрава покорного, предан был гаданиям, игре в кости, угождал чреву, устраивал пирушки, находился в сношениях с флейтистками, услаждал себя музыкой и чуть сам не участвовал в хороводах.[2677] Но помимо этого, и в произведениях авторов, не имевших никаких побуждений преувеличивать, заботившихся лишь об исправлении пороков, находим подтверждение тому, что монахи в своей жизни преданы были угождению плоти, не разрывали с поступлением в монашество родственных уз и мирских связей, охотно вмешивались в дела, непристойные монахам. Симеон Новый Богослов укоряет монахов за то, что они, приняв монашество, прилепляются к нечестию более, чем миряне, вместо того чтобы переносить голод, жажду и тяготу, не стыдятся ради куска хлеба совершать вещи постыдные, отрекшись от всего мирского, от родителей, братьев, друзей, не перестают кормить их монастырским хлебом, решившись удаляться от мира как от своего врага, любят мирян и мирское более, чем самого Христа.[2678] Вмешательство монахов в мирские дела заслуживает особенного внимания, так как здесь выясняется для нас вопрос о степени влияния монашества на византийское общество и государство.

Монахи не любили заключаться в стенах монастырей. Многие из них, преисполненные, по словам историка, честолюбия и корыстолюбия, лицемеры в душе, хотя с виду посланники Божии, вращались среди людей, одетые в монашескую одежду, нося на теле вериги, с ногами грязными, руками заскорузлыми, располагались отдыхать на шкуре, клали под голову камень и своим аскетизмом, своими речами многих увлекали; они вели себя наподобие каких-то полубогов, предсказывали будущее, кому уменьшали пределы жизни, кому увеличивали.[2679] Ни одно публичное торжество не обходилось без участия монахов; как скоро скапливалась толпа, появлялись и монахи, вмешивавшиеся в толпу. Историк, описывая въезд Исаака Комнина в столицу, замечает, что он отличался необыкновенным блеском, не только простой народ, не только сенаторы, земледельцы и купцы приняли участие в торжестве, но также люди, преданные высшей философии, обитающие на вершинах гор, в ущельях скал или под открытым небом, как анахореты, так и ведущие общежительный образ жизни, — все они вышли из ущелий, спустились с возвышенностей, расстались с голубым сводом неба и пришли смотреть на царский въезд.[2680] Монахам воспрещено было посещать общественные увеселения, ипподром, театры. Они и не доходили до такого соблазна, чтобы присутствовать на зрелищах, но посетить свадьбу с ее играми, песнями и двусмысленными обрядами не отказывались, рискуя даже своей черной одеждой смутить веселое настроение гостей и послужить для легковерных дурным предзнаменованием.[2681] Не ограничиваясь городскими площадями и домами частных лиц, монахи проникали и в царские чертоги, у всех встречая радушный прием, в том числе у членов царского семейства. Некоторые императоры известны своей преданностью монахам, преимущественно те, на совести которых лежало много грехов. Из нашего периода наибольшую приверженность к монахам питал Михаил Пафлагон, путь которого к престолу весь был устлан грехом. Он не разлучался с монахом Косьмой Цинцулуком, постоянно руководствовался его наставлениями,[2682] угождал и другим монахам, отовсюду к нему приходившим, приветливо их встречал, сам обмывал их грязные ноги или прислуживал при обмывании, укладывал в свою постель, а себя покрывал их лохмотьями и ложился на полу, на ковре, с жестким камнем под головой. У монахов он выпрашивал обещание, что они будут предстательствовать за него перед Богом об отпущении его грехов. Многие давали обещание, но некоторые воздерживались, боясь, чтобы император не совершил какого-нибудь греха и в оправдание свое не ссылался бы потом на молитвенное заступничество монахов. Богатая милостыня, раздаваемая им монахам из специальной кассы, основание монастырей и другие благочестивые дела не удовлетворили всех монахов, перед которыми он, как полагали, исповедал свой грех прелюбодеяния и цареубийства. Пафлагону не без основания выставляли на вид, что он считает Бога слишком простым и неправосудным, если полагает, что возможно купить себе прощение казенными деньгами; добрые дела, говорили ему, тогда только возымеют силу, если он откажется от всякого непотребства, сложит с себя царское достоинство и в уединении оплачет свой грех. Внушения не остались бесплодными.[2683]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату